К 130-летию со дня рождения Константина Паустовского.
Я ушёл от экзотики, но я не ушёл от романтики, и никогда от неё не уйду – от очистительного её огня, порыва к человечности и душевной щедрости, от постоянного её непокоя.
Паустовский о своём творчестве.
1
«Изучение незнакомого края всегда начинается с карты. Это занятие не менее интересно, чем изучение примет. По карте можно странствовать так же, как по земле, но потом, когда попадёшь на эту настоящую землю, сразу же сказывается знание карты – уже не бродишь вслепую и не тратишь времени на пустяки». Так писал Константин Паустовский о своей любви к путешествиям, которые он начинал с изучения карты и известной на тот момент литературы о крае, куда он собрался.
Ещё со школьной скамьи я знал этот совет знаменитого писателя и изучил карту Коми АССР, прежде чем отправиться туда летом 1968 года в составе студенческого отряда политехников на строительство газопровода «Сияние Севера». То была вторая очередь трубопровода из Вуктылского газоконденсатного месторождения, открытого в 1964 году. Я нашёл на карте, где находится посёлок Вуктыл, прикинул маршрут газопровода до Ухты и немного пофантазировал о том, где мы будем работать. Тогда всё делалось быстро: через четыре года после открытия газ дошёл до Ухты, а годом спустя до Череповца. По причине кадрового «голода» стройку в марте 1968 года объявили Всесоюзной ударной комсомольской стройкой.
-И с чего это, - спросит читатель, - автора понесло в воспоминания о своей скромной жизни простого труженика? Ведь таких, как он, десятки миллионов. Надо говорить о гениальном писателе Константине Паустовском, а он о себе.
Во-первых, жизнь автора «простая и значительная» также, как и у Паустовского, отдана во славу Отечества вместе с большинством народа. Во-вторых, путь своей жизни я сверял с судьбой любимого мной Писателя, сказавшего: «Моя страна, мой народ и создание им нового, подлинно социалистического общества – вот то высшее, чему я служил, служу и буду служить каждым написанным словом». По словам Маяковского, я «делал жизнь с товарища» Паустовского. Мои воспоминания лишь фон, задник на сцене, на которой разворачивается явление «Влияние творчества Паустовского на одного из многомиллионных его почитателей». Кроме того, Паустовский бесконечно прав, доведя до многих мысль о пользе анализа любого жизненного опыта. «Воспоминания – это не пожелтевшие письма, не старость, не засохшие цветы и реликвии, а живой, трепещущий, полный поэзии мир». Свои воспоминания я буду часто сопровождать выдержками из рассказов, повестей, романов Паустовского.
Задолго до работы в студенческом отряде я уже серьёзно «болел» Паустовским. Эта болезнь началась лет с двенадцати, когда по иронии судьбы или по счастью занятия в школе приходились в основном на вторую смену. По утрам, на радио (оно было единственным окном в большой мир) в десять часов шла передача «Радио детям». Так по памяти. Можно, конечно, в Интернете найти точное название, но я не буду этого делать. Пусть будет так, как в памяти, тем более такой замечательной, как детская. В большом бревенчатом доме я был один и словно затерян во времени и пространстве, и оттого заострённые одиночеством чувства были особо настроены на восприятие прекрасного.
Позже я нашёл у Паустовского такую подтверждающую моё состояние мысль: «Впереди – пустынный сентябрьский день. Впереди – затерянность в этом огромном мире пахучей листвы, трав, осеннего увядания, затишливых вод, облаков, низкого неба. И эту затерянность я всегда ощущаю как счастье». Вероятно, и для меня одиночество казалось счастьем, которого я не мог выразить не только словами, но и проявить эмоциями.
Я садился на стул, над которым висела чёрная тарелка радиовещания, имевшая грубое название «свиное рыло». Тогда-то я услышал рассказ Паустовского «Корзина с еловыми шишками». Кто-то завораживающим голосом читал: «Стояла осень. Если бы можно было собрать всё золото и медь, какие есть на земле, и выковать из них тысячи тысяч тоненьких листьев, то они составили бы ничтожную часть того осеннего наряда, что лежал на горах. К тому же кованые листья показались бы грубыми в сравнении с настоящими, особенно листьями осины. Всем известно, что осиновые листья дрожат даже от птичьего свиста». Наш дом в ту пору стоял вблизи осинников Щелковского хутора, и я хорошо знал, как дрожат листья осины. А то, что они дрожат от птичьего свиста я ещё не ведал, хотя догадался, что это намеренное преувеличение. Такое, что западает в душу навсегда.
Прослушав рассказ, меня охватило смутное чувство чего-то непонятного, тревожащего сердце. Трудно описать, что испытывают люди, очарованные силой подлинного искусства, то ли от чтения стихов или прекрасной прозы, то ли от щемящей музыки, то ли от лицезрения экзотических красот природы и архитектуры. В этом очаровании была некая тайна, ставшая вдруг понятной и мне. До меня дошло, возможно, с трудом, не сразу, что Паустовский писал свой пронзительный романтический рассказ в том числе и для меня, 12-летнего пацана из крестьянской семьи. ÂÂ
Так произошло моё первое «знакомство» с Паустовским, ставшим близким и любимым учителем. В пятом классе я записался в большую детскую библиотеку: школьная не давала мне того, что хотелось бы знать. Я спросил Паустовского и мне дали небольшую книжечку с яркой обложкой, а на ней красовались жёлто-зелёные пальмы. И я будто побывал на Колхидской низменности в долине реки Риони, на работах по осушению болот, покрывавших эту долину, чтобы выращивать здесь чайный куст, лимоны, апельсины, мандарины. Из этой книги я узнал, что чайный лист более душист и полезен на кустах, растущих на склонах гор, а не в низине. Ценность этого знания была не в этом частном случае, а в том, что пробудила во мне и, значит, и в других читателях, любовь к процессу познания, или короче, жажду знаний. Думается, что Паустовский, побывавший в Колхиде в 1933 году, сам обогатился этими знаниями и спешил поделиться ими с читателями. И жажду знаний и умений надо рассматривать, как важнейшую часть жизни, - как бы говорит он. «Самое ощущение нашей жизни как чего-то единственного и удивительного растворяет в себе разочарования, потери и проблески неполного счастья. Может быть, задачей писателей, поэтов и художников и является прославление жизни как самого прекрасного и разумного, что существует под солнцем».
А до «Колхиды» были «Блистающие облака», «Кара-Бугаз», также прославляющие жизнь. Повести о сильных, любознательных людях: путешественниках, учёных, инженерах, строителях новой, социалистической реальности. Она воплощалась в создании заводов, освоении и преобразовании земель, и, главное, человека, и его постоянном росте над самим собой.
Почти каждый год из-под пера Паустовского выходят буквально одна за другой повести. Следующей была «Чёрное море». Её я прочитал во втором томе собрания сочинений 1957 года. На всю жизнь запомнилась эта тёмно-коричневая толстая книга с подписью автора поверху «К. Паустовский», а ниже две косые параллельные полосы: верхняя – красная, нижняя – чёрная. Первой шла повесть «Чёрное море», последней «Золотая роза».
Так уж сложилось, что в школу все одиннадцать лет приходилось мне ездить на трамваях. Возвращаюсь я в гремящем железными ручками трамвае, звонко отсчитывающем стыки стальных рельс, холодном, продуваемым ветрами (тогда двери автоматически не закрывались), но не замечаю всех этих неудобств. Вспоминаются прочитанные накануне строки. Может быть такие: «Мы живём в громадном, плохо разгаданном мире и топчем камни, цветы и травы, не подозревая о совершенстве их строения, не подозревая, что знакомство с ними обогатило бы наш опыт во всех областях жизни и какой-нибудь скромный одуванчик мог бы открыть дорогу к глубокому физическому оздоровлению человечества».
Серьёзная, глубокая, без сюсюканья, проза Паустовского формировала зрелое и деятельное мировоззрение своих читателей. И, конечно, меня, благоговевшего перед его прозой, непохожей ни на одну, известную мне в ту пору. Да, и сейчас, стариком, я не знаю лучше её, хотя и прочитал тысячи книг. До сих пор я с волнением беру книги Паустовского и внимательно, будто повторяя урок, просматриваю ставшие родными глубокие по смыслу строки. Заметил, что даже в наугад открытой его книге, взгляд тут же находит то, что даёт ответы на тревожащие в данный момент вопросы. «…Дурной язык – следствие невежества, потери чувства родной страны, отсутствие вкуса к жизни. Поэтому борьба за язык должна начаться со всеобщей борьбы за подлинное повышение культуры, за власть разума, за истинное разностороннее образование». И огорчаясь, думаю: «Ну какую разносторонность может дать Болонская система в ВУЗах и ЕГЭ в средних школах?»
В жгучем от холода трамвае подростку становится теплее от сладкого ожидания любимых, ясных строк, легко ложащихся на душу и оседающих в памяти навсегда. Дрожа от нетерпения, я бежал от трамвайной остановки в свой бревенчатый дом на окраине города по раскисшей от дождей тропинке. Дощатый забор воинской части, мимо которого проходил мой путь, почернел от сырости, от него, казалось, несло зловещей угрозой. Низкие, рваные осенние тучи цеплялись за высокие тополя за забором. Быстро темнело. Меня это ни капельки не волновало. Становился весьма понятен смысл слов завуча школы, однорукого учителя русского языка и литературы, инвалида Великой Отечественной войны. «Занятия в школе приобретают цель, когда вас дома ждёт что-то приятное. Пусть это будет простой конфеткой. Лучше, конечно, любимой книгой». И смотрел на нас долгим пронзительным взглядом фронтовика, побывавшего в окружении.
«Только рядом с людьми приобретает смысл и значение всё, что написано на дальнейших страницах», - резюмирует Паустовский, предваряя повесть «Чёрное море». Что ж социальный смысл человеческой жизни, тем более, в коллективной её ипостаси общеизвестен. И Паустовский всегда рядом с людьми: и в путешествиях по СССР и миру, и в гуще общественных событий. Даже на смертном одре, за месяц до кончины он звонит из больницы председателю Правительства СССР Алексею Косыгину и просит оградить режиссера театра на Таганке Юрия Любимова от нападок либеральных, псевдолитературных деятелей…
Судьба свела меня, подростка, со студентом-медиком, тот был старше меня на шесть лет. Шесть лет в отрочестве – это другой мир, другие интересы, другой кругозор. Родители сдавали ему комнату. У медика была редкая фамилия из трёх букв. Кстати. Как-то встретилась мне подруга детства. Разговорились. «У меня теперь фамилия из трёх букв, - сказала она, - и заканчивается на и-краткое». Я оторопел. Глаза её отливали озорным блеском. У студента фамилия заканчивалась на букву, с которой известное слово пишется на заборах.
Он был боевым парнем: кандидатом в мастера спорта по вольной борьбе, начитанным, наблюдательным, отчасти циничным (кося от срочной службы в армии, он работал на шахтах Кемеровской области), но хорошо воспитан и чужд зазнайству. Лучшего авторитета для мальчишки трудно сыскать. Его похвала многое для меня значила. Если сказать прямо, то он добавлял в развитие моего мировоззрения по Паустовскому, житейскую, живительную струю. Как-то студент застал меня за чтением Паустовского и одобрил правильность выбора. Ещё он поинтересовался моими пристрастиями. В пятом ещё классе я завёл общую тетрадь (48 листов) для записи прочитанных книг. Таблица содержала всего четыре графы: порядковый номер, ФИО автора, название книги и примечания. Они были просты и лапидарны: «фигня», «хор.» и «ура!». Может, мне показалось, но после просмотра медиком этих записей разница в годах между нами, как бы исчезла. Ему нравилось на кого-то влиять, кого-то воспитывать, и я, как кусок глины для скульптора, представлялся ему подходящим материалом. Студент иногда устраивал мне проверки на правильность усвоения «уроков», преподанных им. В 1962 году на экраны вышел фильм «Девять дней одного года» и он посоветовал мне посмотреть его. После просмотра он спросил: «Ну, как?». В моём ответе «Здорово!» прозвучало восхищение, и студент, внимательно посмотрев мне в глаза, ответил: «Молодец! А вот мне вчера довелось услышать разговор профессора с симпатичной медсестрой, дежурившей на посту. Знаешь, иногда маститые светила науки любят снизойти до простого народа. Обсуждали этот фильм. Медсестра честно призналась, что фильм никудышный. Профессор огорченно хмыкнул и разочарованный пошёл прочь от поста». Эти примеры формировали у меня взрослый интерес к жизни.
Нечто подобное отмечал Паустовский в повести «Далёкие годы» из цикла «Повесть о жизни». «Я начал замечать, что чем непригляднее выглядела действительность, тем сильнее я чувствовал всё хорошее, что было в ней скрыто. Я догадывался, что в жизни хорошее и плохое лежат рядом. Часто хорошее просвечивает через толщу лжи, нищеты и страданий. Так иногда в конце ненастного дня серые тучи вдруг насквозь просветятся огнём заходящего солнца. Я старался находить черты хорошего всюду».
Романтика странствий, столь красочно и со вкусом обрисованная Паустовским звала на край света. «Побережье Чёрного моря дало мне много знаний о людях, революции, кораблевождении и жизни глубин, ветрах и древних культурах. Все эти знания были овеяны запахом морской соли и воздухом нашей молодой страны». И всеми этими знаниями Паустовский щедро делится с читателями, побуждая их к путешествиям, к поискам чего-то ранее неизвестного, да и самого себя тоже. И всё это, облачённое в романтические одежды, тревожит душу. Ну, как удержаться от поездки к Чёрному морю, когда прочитаешь такую сочную романтическую прозу. Как же прекрасны строки Паустовского и сотни тонких его наблюдений, оживляющих неживые предметы, как в сладкой сказке.
Вадим, сын Константина Георгиевича Паустовского от первого брака, вспоминал об отце. «По своему подлинному складу, скорее внутреннему, чем внешнему отец, подобно, например, Горькому, был и оставался бродягой». Естественно и мне в 16 лет захотелось побродяжничать, ощутить на своих губах вкус солёной морской воды, и чтобы свежий бриз нещадно трепал пышные в ту пору кудри. Вперёд! Только вперёд к новым знаниям, встречам, впечатлениям! После девятого класса я совершил своё первое путешествие по стране. Это было, разумеется, не горьковское пешее бродяжничество по Руси. Времена пришли другие, но… Сначала я погостил у старшей сестры на Украине, потом самолётом перебрался в Севастополь, к дядьке, бывшему морскому офицеру, вернулся в Москву поездом, пожил в столице, бродяжничая по музеям и историческим местам. Посетил брата, проходившего срочную службу в Переславле-Залесском, на автобусе добрался до Ярославля к зятю, начальнику порта, он посадил меня на алексеевскую «Ракету», быстро домчавшую меня к родным берегам. Вот такая малая «кругосветка», навеянная сочной прозой Паустовского, излучающей свет странствий.
Перед поездкой к морю я читал: «Плавучий бакен-ревун кричит за Константиновском фортом. Его мотают буруны и хлещет ветер. Когда он тяжело подымается над волной, мокрый, разъярённый, он видит тонущие в неспокойной воде огни Севастополя. Тогда он мычит, как человек с завязанным ртом». В июле, когда я был в Крыму, штормов на Чёрном море нет, но крымскую жару запомнил навсегда. Солнечный зной раскрашивал тихую гладь севастопольской Северной бухты в разные оттенки синего, голубого, лазурного, зелёного. Над Севастополем висела жара. Паустовский писал о ней так: «Кажется, что кто-то невидимый осторожно налил её во все севастопольские улицы и дворы до уровня черепичных крыш. Под слоем этой тяжёлой жары требовательно звенят в своих подземельях цикады».
Конечно, романтичному юнцу, коим был я в ту пору, хотелось увидеть всё то, о чём так сочно рассказывал Паустовский. Многое удалось. Но в одном я уверен, общение с двоюродным братом, ровесником, позволило мне узнать то, о чём не догадывался даже Паустовский. Под памятником погибших кораблей, стоящему на известняковой скале, прибой за долгие годы пробил подводную сквозную, но очень узкую штольню. В неё мы ныряли с одной стороны скалы, а выныривали с другой. Гаврики (так здесь звали ватажных мальчишек) предупредили меня, чтобы я не болтал об этой дыре. «Иначе», - говорили они, - её замуруют». Знать то, чего не знают взрослые, было особым мальчишеским шиком. Мы загорали в Хрустальной бухте, запросто именуемой местными «Хрусталкой». Совсем рядом на другом берегу узкого заливчика величественно возвышались сказочно прекрасные колонны Херсонеса. Сидя на огромных валунах, мы играли в подкидного дурака.
Об этих больших камнях и вообще об этом месте Паустовский писал; «Верхний слой был полон гигантских камней от обвалившихся стен Херсонеса и новых могил – в прошлом веке (XIX. – М.Ч.) в Херсонесе было устроено карантинное кладбище. Второй слой принадлежал византийской эпохе. Здесь нашли много монет Византии. Ниже лежал третий слой, где было много остатков римских времён. И, наконец, в самом низу, на материковой скале, лежал слой эллинских вещей, главным образом черепков посуды, покрытых тусклым чёрным лаком».
Довелось мне съездить с дядей на ночную рыбалку, в «Голубую» бухту, обогнуть с юга Крымский полуостров на «финляндчике», посетить Сапун-гору, побродить по узким, греческим (так я их называл) улочкам Балаклавы, вспоминая, что писал о ней Паустовский. «Весь день мы бродили по этому городу красных скал, кошек и стариков, беседующих около вытащенных на берег, подпёртых известковыми глыбами шхун. Мы ходили по сетям, разостланным во всю ширину набережной, как по серым коврам. В нишах домов вместо статуй стояли сухие олеандры и мётлы из полыни. Тусклые огни светили из окон на воду, черневшую рядом с порогами домов».
Кажется, время в Балаклаве остановилось и мало что изменилось с середины тридцатых годов, когда здесь был мой любимый писатель. Но вот в «Голубой» бухте изменения были значительны. Я часами плавал в маске и разглядывал дно сквозь прозрачную голубовато-зелёную толщу воды. Боже мой, чего там только не было. Сверкающие белизной черепа лошадей (людских я не видел), остовы грузовых машин, телег, пушечные стволы и лафеты; гильзы и пули устилали дно окисным ярко-зелёным ковром. Здесь в мае 1944 освобождающие Крым советские войска с 10-15 метровых обрывов сбросили в лазурную воду ненавистные немецко-фашистские орды. За 19 лет восстановления хозяйства Крыма руки ещё не дошли до очистки дна Чёрного моря.
«Всё смешалось в здешней каменистой почве – и черепа гуннов, и римские надгробья, и французские ядра, и кости расстрелянных матросов с «Потёмкина, и заржавленные врангелевские штыки». С сороковых годов ХХ века в ней добавились мрачные свидетельства Второй мировой войны.
Студент-медик стал интерном, а я - студентом-политехником. Мы поддерживали связь. В начале 1967 года он дал почитать мне только что вышедший двухтомник «Повести о жизни» и рассказал, как Паустовского «срезали» на Нобелевской премии по литературе. Эту историю привёз из Москвы его тесть, директор крупного горьковского завода, истовый любитель русской словесности. Вот что он мне поведал. В Швеции у Паустовского объявился неутомимый переводчик его прозы, бесконечно влюблённый в неё и автора. Одна за одной выходили книги Паустовского на шведском языке. Своим азартом он заразил и больших людей, и «стариков» Нобелевского комитета. В феврале 1965 Паустовского выдвинули на соискание самой почитаемой в мире премии. В октябре этого года он, как гость КОМЕСКО, вместе с женой (Т. Евтеева-Арбузова) участвовал в конгрессе писателей в Риме. В литературных кругах Италии не было никаких сомнений, что лауреатом будет Паустовский. К нему записывались журналисты для интервью. Сам же он отвечал скептически: «В прошлом… дали премию Пастернаку, что вызвало скандалы. Второй раз подряд они – по отношению к Союзу – не посмеют дать премию советскому писателю, снова неправоверному». И действительно «доброжелатели» Паустовского доложили Брежневу о предварительном решении Нобелевского комитета. Тот, якобы, посоветовал, как надо ответить комитету. Если премируют Паустовского, то СССР откажется от многомиллионного заказа на строительство в Мальмё какого-то очень крупного корабля. Брежнев предложил взамен Шолохова. Как бы там ни было, Паустовский, у которого было уже три инфаркта при удушающей астме, расстроился и слёг в «кремлёвскую» ЦКБ с ишемией и кратковременной потерей речи. Паустовского ещё два раза номинировали на Нобелевскую премию, но …увы. В политбюро ЦК КПСС его действительно считали «неправоверным» из-за поддержки Солженицына, Бродского, Синявского, за негативные высказывания о советской бюрократии…
Живительная проза Паустовского насыщала и продолжает насыщать меня духовной пищей. Можно задавать себе сотни вопросов и на все найти ответы в его книгах. Он так вкусно рассказывал об Одессе и Северном Причерноморье, что не побывать там я счёл великим грехом. Первый свой полновесный отпуск в 1973 году я с семьёй провёл в Николаеве. Наша туристическая группа совершала вылазки в Очаков, на остров Березань, где был расстрелян лейтенант П.П. Шмидт. О нём Паустовский много рассказывал в повести «Чёрное море». В Одессе я искал историческую пивную «Гамбринус». Никто из местных ничего толком о ней не знал, и это меня сильно печалило.
На маленьком (1,5*1км) безжизненном, безводном, но величавом острове Березань хотелось плакать от ощущения прошумевших над ним тысячелетий. Древние греки звали его Борисфеном, скифы – Березантом (то есть высокий), Пушкин назвал его в «Сказке о царе Салтане…» Буяном. На острове сохранился древнерусский культурный слой: нательные кресты, топоры, стрелы, дротики. Севернее от него можно увидеть руины древнегреческого поселения. В южной более высокой его части возвышается обелиск Петру Шмидту и матросам, расстрелянным вместе с ним. На острове нет деревьев, только кустарники, заросли вереска, да полынь, покрытая шершавой пылью. Я разминал пальцами её серебристые комочки и вдыхал неповторимый запах южных степей, густо смешанный с морским. Хотелось поставить палатку и пожить здесь хотя бы недельку. Когда мы взошли на него через низкий берег в восточной части, я жадно рыскал глазами в наивных поисках какой-либо реликвии. Чёрные копатели и дипломированные археологи давным-давно уже нашли и выгребли всё мало-мальски ценное для кармана и истории. Пришлось ограничиться каким-то черепком, быть может от глиняной посуды, в которой грабители варили себе пищу…
Вернёмся к началу. Мы, студенты, поехали в Коми АССР «за туманом и за запахом тайги». За всем, что отвечало романтическому настрою, помогающему определить смысл жизни, наполнить её новыми знаниями, умениями, красками впечатлений. «Коротко гремели мосты. Несмотря на быстрый ход поезда, можно было заметить под ними мгновенные отблески звёзд в тёмной – не то болотной, не то речной – воде. Поезд грохотал, гремел, в пару, в дыму. За окнами пролетали по траектории багровые искры. Паровоз ликующе кричал, опьянённый собственным быстрым ходом».
На станции с сочным названием Коряжма в пристанционном книжном магазинчике был, вот удивительно, отдел букинистической книги. Сердце замерло от счастья, когда в глаза бросился второй том собрания сочинений Паустовского, тот самый тёмно-коричневый с косыми полосами и размашистой подписью автора. В меру подержанный. Меня не интересовало его физическое состояние, главным был дух манящих строк.
-Только один том? –спросил я, с безумной надеждой глядя в лицо продавца.
-Да, молодой человек, - сухо ответил тот.
Но, заметив неподдельное огорчение, добавил с горечью:
-Спивается от неведомого горя учитель русского языка и литературы. Носит мне и продаёт по одному тому из разных собраний. Выпьет чекушку в буфете и уходит восвояси. Есть два дурака: один продаёт, другой покупает.
Последняя народная мудрость пришлась мне не нраву, но я смолчал. Теперь у меня была «конфетка», скрашивающая время и тяжёлый труд, который свалился на нас тяжёлым булыжником. Мы валили золотистые сосны, и при падении каждой из них, вздрагивало сердце от жалости к погубленной красоте. Обрубали ветки и брёвнами перекрывали болото. Такая дорога называлась лежнёвкой. По ней проходила мощная укладочная машина, состоящая из нескольких секций. Труба диаметров в 1200мм. уже лежит на нашей лежнёвке. Одна секция приподнимает её, другая полирует её железными щётками, третья покрывает гудроном, четвертая обматывает поливинилхлоридной плёнкой. Последняя опускает её в траншею. Так газопровод «Сияние Севера» шёл вперёд и вперёд. Нас перевозили на другое болото, чтобы перекрыть его новой лежнёвкой, которая после прохода трубоукладочной машины навек, без следа уходила в болото.
В ожидании чтения рабочий день пролетал быстро. Ведь меня ждали любимые строки, которые можно десятки раз читать и перечитывать. Стояли белые ночи с таинственным неярким светом, заполнявшим до отказа часы, на которые в родном городе приходилась беспросветная темь. Я жадно читал до позднего вечера, не обращая внимания на студенческий галдёж в вахтовом домике. «Спать не хотелось. Читать в рассеянном блеске белой ночи было нельзя, так же как нельзя было зажигать свет. Электрический огонь казался крикливым», - Паустовский писал будто не только о себе, но и обо мне. По субботам после трудов праведных мы скидывались на бутылку питьевого спирта, запечатанную красно-коричневым сургучом. Разводили костёр на болотной кочке и горланили: «По тундре, по широкой по дороге, где мчится скорый «Воркута-Ленинград», мы бежали с тобою от проклятой погони, чтобы нас не застиг в девять граммов заряд». Рядом, в полукилометре от нашего костра, действительно, по стальным рельсам бежали скорые и не очень скорые поезда «Воркута-Ленинград». Мы же чувствовали себя сухопутными флибустьерами, таёжными бродягами.
Воду мы брали из болотных бочаг, круглых, в диаметре чуть шире ведра и, вероятно, очень глубоких. Вкуснейшая и чистейшая вода, испить которую можно лишь лёжа на пушистом мху. «Кое-где по мху…попадались маленькие круглые окна-колодцы. Вода в них казалась неподвижной. Но если приглядеться, то можно было увидеть, как из глубины оконца всё время подымается тихая струя и в ней вертятся сухие листики брусники и жёлтые сосновые иглы». Это можно прочитать в «Золотой розе» - повести о жизни и творчестве Паустовского, о его творческом методе и других великих писателей. У этой фразы есть невольное продолжение из очерка «Медные подковки», кратко рассказывающем о Маяковском и Есенине. Вот оно. «Зачерпните в жестяную кружку воды из такого родника, сдуйте к краю красноватые листочки брусники и напейтесь воды, дающей молодость, свежесть, вечное очарование родной стороны…».
В воскресенье 14-ого июля студенты в посёлке Микунь играли в футбол с местной командой. Накануне пришла весть, что судья заболел, но помереться силами очень хотелось. Мне предложили судить этот матч. Студенты с треском проиграли (1-5) и по причине неравных сил судить было легко. Возвращаясь, кто-то из наших включил транзисторный приёмник.
-Ну-ка, ну-ка включи громче, - вздрогнуло сердце.
Передавали сообщение о кончине Паустовского. Меня будто пронзил разряд тока, и я встал, словно вкопанный. Идущий сзади толкнул меня:
-Идём, судья!
-Оставь его, - сказал кто-то из нашего вагончика, знавший о моём ежедневном чтении Паустовского.
Стоял яркий солнечный день. Для меня же солнце показалось чёрным пятном. Ноги налились безмерной усталостью и не держали меня. Я сел на дощатые, нагретые солнцем переходы, и уставился в одну точку. В другой день и час я вслушался бы в детские крики, краткие гудки маневрового паровоза, посвист неизвестной птицы, от которого дрожат листья осины. Но не сейчас… Нам кажется, что любимые живут бесконечно. Не умирают. Возможно, это так и есть, тем более, если речь идёт о мудром писателе.
Очевидцы рассказывают, что хоронили Паустовского (доктора Пауста, как звали его близкие друзья) всем миром на кладбище городка Таруса в Калужской области на высоком обрывистом берегу речки Таруски. После похорон ударила невиданной силы гроза. Маргарита Алигер так рассказала об этом.
Паустовского Таруса хоронила,
На руках несла, не уронила,
Криком не кричала, не металась,
Лишь слеза катилась за слезою.
Все ушли, она одна осталась
И тогда ударила грозою.
2
О писательском мастерстве Паустовского можно говорить бесконечно. Но лучше помолчать и читать, читать, читать его, забывая о времени и о себе, наполняясь к людям и природе любовью, которую доносит нам проза Паустовского. «Нужно научиться видеть. Хорошо может видеть людей и землю только тот, кто их любит. Стёртость и бесцветность прозы часто бывают следствием холодной крови писателя, грозным признаком его омертвления».
Свою любовь к людям и русской природе Паустовский передавал своим ученикам в Литературном институте на семинаре прозы, который он вёл с октября 1938года в течение десятилетий. Дорогу в писательскую жизнь он вымостил для известнейших советских писателей. Юрий Трифонов, Юрий Бондарев, Владимир Тендряков, Григорий Бакланов, Инна Гофф, Сергей Никитин, Ольга Кожухова и многие другие обязаны Паустовскому своим становлением и мастерству.
«Моя писательская жизнь началась с желания всё знать, всё видеть и путешествовать. И, очевидно, на этом она и закончится».
«Всё знать!» В советские годы был детский киножурнал «Хочу всё знать». Помните пионера, раскалывающего молотком орех знаний? Подобный призыв в полной мере отвечает романтическому складу человека, особенно молодого. И, хотя журнал лишь отчасти восстановлен с 2021г., но долгие тридцать лет, прошедшие с известных событий, выхолостили смысл бескорыстного призыва. В XXI веке, когда главенствуют идеи безудержного чистогана, потребления и комфорта в разных видах и ипостасях, желание быть романтическим бессребреником, ищущим знания, подвергается не только непониманию, но и осмеянию. Тяжело было бы жить в таком мире Паустовскому с его жизненным идеалом: «Романтическая настроенность не позволяет человеку быть лживым, невежественным, трусливым и жестоким. В романтике заключена облагораживающая сила. Нет никаких разумных оснований отказываться от неё в нашей борьбе за будущее и даже в нашей обыденной трудовой жизни». К этой формуле я добавил бы и такое качество, как корысть.
Если вы хотите облагородить свою душу, читайте Паустовского, проникайтесь нюансами его романтичной жизни и творчества. Особенно нужен и незаменим он детям согласно распространённой формуле «все мы родом из детства». И, как говорил Лев Толстой, человека нужно воспитывать в период, когда он лежит поперёк кровати.
Для формирования вкуса Паустовский остро нужен каждому читателю, не говоря уж о писателях. Для них его «Золотая роза» должна быть настольной книгой, по которой «инженеру человеческих душ» надо частенько сверятся не пишет ли он белиберду, не интересную народу. «Если принимает читатель, - значит, принимает народ, и тогда уже ничего не страшно, - резюмирует доктор Пауст незадолго до смерти. Да, «Повесть о жизни» - это своеобразная, поучительная сага, как стать писателем и Человеком. Ещё и ещё раз прочитаем и почешем затылок при таких вот строках: «Писатель! Он должен так много знать, что даже страшно подумать. Он должен всё понимать! Он должен работать как вол и не гнаться за славой! Да! Вот! Одно могу вам сказать – идите в хаты, на ярмарки, на фабрики, в ночлежки… Чтобы жизнь пропитала вас, как спирт валерьянку! Чтобы получился настоящий настой. Тогда вы сможете отпускать его людям, как чудодействующий бальзам! Но тоже в известных дозах».
Хороший вкус, разносторонние знания, неравнодушие к людям, любовь к природе – всё это читатель находит в Паустовском, щедро одаряющим нас своим забытым ныне романтизмом. Вслушайтесь и представьте себя на таком вот месте. «Под первой же раскидистой сосной хорошо прилечь и отдохнуть от духоты молодой чащи. Лечь на спину, почувствовать сквозь тонкую рубашку прохладную землю и смотреть на небо. И, может быть, даже уснуть, потому что белые, сияющие своими краями облака нагоняют дремоту».
Представьте и вы почувствуете, как вам стало легче на душе.
2.04.22г. Михаил Чижов