Михаил Чижов

нижегородский писатель

Онлайн

Сейчас 13 гостей онлайн

Последние комментарии


Рейтинг пользователей: / 0
ХудшийЛучший 

Улицы, улицы. Улицы большого областного центра, на окраинах которого в послевоенные годы моего детства можно было легко окунуться в сельскую идиллию. Вокруг деревянные частные дома и домишки, а во дворах непрерывно жующие коровы, свиньи, пытающиеся своим чутким «пятачком» унюхать что-то вкусненькое, куры сопровождении важных и горластых петухов. В центре – звенящие трамваи с открытыми настежь дверями; неуклюжие и потому неторопливые троллейбусы; пышущие жаром, душные автобусы бегут по узким улицам мимо мещанских, купеческих двухэтажных особняков и дворянских городских усадьб, окружённых вишнёвыми садами, мимо пятиэтажных «небоскрёбов» советской эпохи. Неспешная, вдумчивая и спокойная жизнь, хотя и ускорившаяся в годы индустриализации и войны.

Десятки, сотни улиц, исхоженные мною за долгие годы, вымостились, словно древние агоры, ассоциативной брусчаткой воспоминаний. По ней я трясся на двухколёсном велосипеде без тормозов и с литыми шинами колёс, а там школьником бежал по гладкому асфальту свой этап на призы городской газеты. И мне сейчас трудно представить себя молодым максималистом, полным сил и брызжущей через край энергии. Будто всё это было не со мной, или было, по крайней мере, с кем-то другим, хорошо мне знакомым человеком, в существование которого верится сейчас с огромным трудом.

Теперь мне некуда спешить. Я брожу по улицам и печалюсь о городе детства, в мыслях к которому так часто возвращаюсь. В дымке прожитого мне трудно узнать родные места: многих улиц уж нет, от иных остались лишь названия. Все сохранившиеся плотно забиты автомашинами, как бочка сельдями. Они везде, куда ни кинь взгляд: на тротуарах, у бордюров дорог, в тесных дворах. Кажется, что город служит не людям, а частным авто. Город «уплотнён» многоэтажной современной застройкой, рядом с «верзилами» низкие домишки из позапрошлого века, и потому он представляется мне куском каравая с неровными, обкусанными краями. Из города улетела душа, которую я чувствовал в детстве и юности. Город, даривший мне смысл существования, изменил мне, и я стал в нём лишним.

В особо памятные и дорогие места я не рискую заходить – боюсь нарваться на нечто непристойное, на то, что оскорбит мою память. Я прохожу по знакомым улицам и вспоминаю родных и близких мне людей, которые здесь жили. Сотни улиц – сотни людей, многие из них уже не порадуют меня своим появлением и разговором. Они ушли с этих улиц навсегда, а те, что остались, сильно изменились, они кажутся душевно усталыми: в их лицах мало интереса к жизни, мало радости. Они или печально-угрюмы, или лихорадочно суетливы.

И задаёшься извечным вопросом: «Зачем всё это было?» А на ум приходят грустные, но столь милые русскому сердцу есенинские строки: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?»

Но «сон» каждого живущего на Земле знаменует собой не только судьбу отдельного человека. В нём отразилась эпоха, тем более такая интересная, как советская, и в ней значительны самые малые житейские подробности, раскрывающие суть и глубину этого сложного, возвышенно-ниспадающего и одновременно поучительного прошлого.

Важность и нужность совершённых дел можно увидеть лишь с вершины прожитых лет. Глядя с неё, легче понять эпохальность событий. Не случайно историки и археологи считают чьё-нибудь будничное повествование, изложенное на бересте, папирусе, дощечке или бумаге, ценнее золотой статуэтки. И это очень правильно и символично, потому что для истории равны и важны все письменные свидетельства: и смерда, и раба, и господина.

Возможно, и мои заметки послужат доброму делу памяти.

***

Частный ветхий дом на Гребешковском откосе стал первым, что пригрел меня после рождения. «Пригрел» – громко сказано. Когда в суровый декабрьский день меня принесли в родительский дом, его бревенчатые углы промёрзли насквозь, и от осевшего в них инея тянуло сизым дымком промозглого холода.

Невелик дом, напоминающий обычную крестьянскую избу. Половину его занимала кухня, а в ней – огромная русская печь с подтопком, другая часть – большая зала да спаленка для дедушки и бабушки. Два окна кухни выходили на солнечный юг и вишнёвый сад с несколькими грядками для овощей, нужда в которых остро встала в годы Великой Отечественной войны. Из углового окна спальни в ясный день можно разглядеть место слияния двух великих рек России – Оки и Волги, а из окон залы – узкую дорогу, проложенную по краю откоса Похвалинского съезда – бывшего оврага, по дну которого сотню лет назад устроили транспортный спуск к Оке. На другой стороне съезда улица – точная копия нашей, а на ней церковь «Похвала Богородице» – отсюда и название. В зале и спальне по солнечным утрам всегда празднично: щедрый свет неустанно льётся в три окна, а по стенам бегают шустрые зайчики. Вместительные дощатые сени с пятью ступеньками, многочисленные чуланы и чуланчики и так называемый мост придавали дому солидный вид. Венцы между тем подгнивали…

После закрытия Нижегородской ярмарки в марте 1930 года у деда Василия, бондаря, поставлявшего на ярмарку из пригородной деревни бочкотару, пресёкся верный, казалось бы, источник дохода. Пришлось крепко задуматься о дальнейшей жизни, о заработке и устройстве семьи сына и главного помощника – Александра, у которого уже было двое детей.

Александр, мой отец – первый сын и пятый из восьми детей в семье, – уже несколько лет трудился в городе, в областной детской комиссии. Безобидное по названию учреждение, созданное по инициативе Феликса Дзержинского для ликвидации небывалой и вполне объяснимой после Гражданской войны детской беспризорности, занималось в ту пору важнейшим и очень нужным делом. Ведь в стране Советов, по официальной статистике 1922 года, насчитывалось около семи миллионов беспризорных детей. Филиалы этих комиссий при исполкомах советов были в каждом губернском и уездном городах. Для советской власти беспризорные дети являлись тем бесценным материалом, тем самым чистым листом или мягкой глиной, из которых можно вылепить «новых людей» – верных, неприхотливых в быту строителей и защитников социализма. Прозорливость намерений с успехом подтвердилась в годы индустриализации и Великой Отечественной войны. «Мы долго молча отступали», – словами Лермонтова можно сказать и о начале последней войны. Но вот обучились на комбатов отчаянные и знавшие жизнь бывшие беспризорники, и победный перелом в ходе войны совершился. И не только, конечно, командиры, но и рядовые, в том числе всем известный Герой СССР А.Матросов. Можно вспомнить другого беспризорника и Героя войны, – Андрея Черцова, командира торпедного катера ТК-93. Их именами названы улицы во многих городах России.

Мой отец с двумя классами церковноприходской школы, конечно, не был чиновником в этой детской комиссии. Он скромно учил хулиганистых сирот в детском доме столярному делу. Многолетнему столярно-плотницкому опыту и здесь нашлось применение. Сам же ютился на огромном сундуке в прихожей у сестры на противоположном конце города в районе Старой Сенной площади. Лишь по воскресеньям он уезжал в родную деревню навестить детей и жену – колхозную доярку-ударницу.

Бытовая неустроенность заставила деда Василия, кустаря-отходника, а точнее, «надомника», срочно решать вопрос с жильём в Нижнем Новгороде. Он мечтал купить частный дом, дабы сохранялись традиции патриархального народного быта, устои векового крестьянского хозяйства, мало подвластного и капиталистическим, и социалистическим преобразованиям. Часто бывая в городе, дед видел, как деградируют некоторые крестьяне, ставшие в одночасье рабочими, не имеющими ни кола, ни двора, ни истинной свободы.

Легко сказать, да трудно сделать.

Первая часть задачи, продажа деревенского дома, разрешилась весьма споро и по-родственному. Дом брался выкупить зять – муж старшей дочери. Его, умелого бондаря, прежде всего привлекала хорошо оборудованная мастерская («работная»), которая была в полуподвальном этаже деда Василия.

Вторая часть проблемы растянулась на несколько лет. Деду Василию не нравилось Канавино с ежегодными половодьями, затапливающими весь «низ», – так он называл прибрежные низинные места Волги и Оки. Особенно памятным для него и всех нижегородцев стал 1926 год, когда в воде оказались первые этажи на Рождественской улице. Его родная деревня находилась на высоком месте, потому всё, что располагалось ниже допустимой, по его мнению, линии, вызывало в нём настороженность. Он не любил сырые подвалы и погреба. Да и кому они могут понравиться? И заботился он прежде всего не о себе, а о будущих внуках и внучках, которым жить и жить на этом – новом, выбранным именни им – месте. Важность выбора, да крестьянский опыт подсказывали, что без коровы семье из шести человек при двух кормильцах не выжить, тем более в городе.

Дед Василий, ещё в царское время десятки, а может, даже сотни раз проезжавший по Похвалинскому съезду с грузом для ярмарки, мечтал об одном из тех домов, что стояли на гребне по обеим сторонам съезда. Пока наконец четвёртый зять деда не нашёл-таки место, удовлетворившее всех домочадцев: Гребешковский откос. Дом инженера Мягкова.

Однако будущее этого дома и соседских представлялось туманным. С конца 20-х годов Нижкапстрой – подрядчик по строительству автомобильного моста через Оку у Благовещенского монастыря – приглядел на Гребешковском откосе место под многоэтажный дом для своих работников. Рядом ведь: с горки спустился – и вот тебе рабочее место. По договору Нижкапстрой должен был обеспечить владельцев пяти частных домов аналогичным жильём в другом районе города. То ли места не нашлось подходящего, то ли в смету не уложились мостостроители, но «бодяга» с переселением растянулась на долгие годы. Обозлённые задержкой владельцы планируемых к переносу домов вышли на прокурора, и по его иску суд в июле 1930 года отказал Нижкапстрою в претензиях на территорию при въезде на Гребешок. Надолго ли?

Видимо, шаткость положения и наличие «запасного аэродрома» заставили сына священника, инженера Мягкова, продать жильё с «сомнительным» будущим крестьянину Александру Сомову.

Дом в полста годов с виду производил хорошее впечатление, но был неудачно спроектирован. Огромная русская печь почти в центре дома, хотя и грамотно сложенная, не давала нужного количества тепла для прогрева дальних углов. В них скапливался конденсат, а вечная сырость для дерева – смерть. Дом быстро ветшал. Кто его так неудачно построил – неизвестно. Мы лишь знали, что заказчик его – священник Никольской церкви на Гребешке, которая когда-то стояла на крутом обрыве, нависающем над Благовещенским монастырём, первым строением будущего Нижнего Новгорода.

От Никольской церкви к середине 30-х годов остались лишь огромные глыбы спёкшегося от взрыва красного кирпича. Всё, что можно было использовать, унести на руках, увезти на тележках, уже растащили жители близлежащих домов. Практичный инженер, сын настоятеля храма, тоже не остался в стороне – двор священнической усадьбы он выложил поставленным на ребро кирпичом.

И в самом деле, все постройки вокруг нашего дома органично составляли усадьбу. Узкий двор вёл к дощатому длинному сараю с парой дверей, над которыми блестели небольшие застеклённые оконца, дань требованиям пожарной инспекции. Позднее, к сараю, слева, пристроили бревенчатый коровий хлев, а над ним и сараем устроили сеновал. Каждое лето его набивали душистым сеном, накошенным на склонах оврагов и съездов, окружавших Гребешковскую (Ярильскую) гору. Ярило – языческий бог древних славян, символ плодородия земли и повелитель диких животных.

Все тайные и явные мечты деда Василия воплотились в купленной усадьбе. Частный дом, хозяйственные постройки, сад и огород – и всё это чуть ли не в центре большого города. Тут тебе и посильный для детей физический труд, приводящий, словно за руку, к полезным рукоделиям, и хорошее городское образование, и чувство братского локтя, и близость к природе: к растениям и животным, что рядом, совсем рядом. Протянув руку, их можно потрогать, погладить, их нужно покормить и напоить. Вокруг разлито дело, требующее приложения рук без призывов и пустых слов.

И я до сих пор преклоняю голову перед своими родными, подарившими мне такую замечательную возможность для развития души и тела.

***

И вот многочисленные домочадцы – дедушка с бабушкой, отец с мамой, два брата и две сестры – с любопытством заглядывают за откинутый угол тёплого конверта, сооружённого из ватного одеяла, чтобы увидеть меня новорождённого. Первый вопрос, что мучает всех – на кого он похож? – кажется смешным. Ну на кого может быть похож этот маленький комочек мяса?

На протяжении столетий родители и все родственники самым серьёзным образом решают: на кого же похож только что рождённый человечек от трёх (а то и двух) до четырёх килограммов весом? И при этом спорят, порой до изнеможения, пытаясь найти в любимом чаде только свои неповторимые черты. Родных словно поражает вирус тупой забывчивости, ведь «израстаясь», ребёнок кардинально меняет свои черты. В обсуждении между тем заложена великая мудрость и любовь. Люди лишний раз хотят удостовериться, что всё в мире идёт по плану, по-божески, что вновь появившееся на свет существо подобно образу Божьему, а род людской сохраняется и продолжается.

Итак, на исходе первого полностью невоенного года я бессмысленно жмурил глаза, не замечая ни побелевших холодных углов теперь уже родного дома, ни нетерпеливых лиц родных, ни их улыбок, ни чего-либо другого. Но мой мозг уже напитывался звуками родных голосов, развивались центры слуха, а за ними центры аналитики. Ласковые слова родных так много значат для формирования мозга ребёнка, а значит, личности…

Через двадцать лет, второкурсником политехнического института, я узнал об этом на лекциях по диалектическому материализму. Читал их профессор с запоминающимся красивым лицом и причёской «а-ля Алексей Толстой», с падающими на широкий лоб чёрными прядями. Раздвигая их, он театрально встряхивал головой, а мы, зелень второкурсная, с восторгом наблюдали за его выверенными движениями, подпадая под их очарование. Читал он лекции без бумажки, по памяти, что было в ту пору диковинкой. Он говорил, что ребёнок поглощает информацию, ещё находясь во чреве матери. Девчонки-однокурсницы смущённо и стыдливо отводили от профессора глаза, парни бедово ухмылялись…

Пока же никакие «мелочи» не могли отвлечь меня, младенца, от тёплой материнской груди, полной вкусного, несравнимого ни с каким другим молока. Глаза мои не различали обилие мелочей, они понимали сущее: грудь, молоко, тепло! Мама – что-то широкое, большое, изначальное доброе и светлое, беззаветно любимое. Дрёма приливной волной накрывала меня, баюкала, шурша в незамутнённой голове, словно мелкая галька на речном пляже.