Михаил Чижов

нижегородский писатель

Онлайн

Сейчас 125 гостей онлайн

Последние комментарии

Рейтинг пользователей: / 0
ХудшийЛучший 

Чердак – одно из самых загадочных мест в доме. Приставная лестница, по которой предстояло карабкаться, чтобы попасть на чердак, стояла в чулане почти вертикально из-за недостатка места. Свечку или спички мама нам не давала, боясь, что мы с Валеркой спалим дом.

– Это сначала кажется, что темно, а потом приглядитесь: там есть слуховое окно.

Для сохранения тепла в доме потолок сверху засыпан толстым слоем земли. От долгого лежания и сухости она стала серой и лёгкой. Резко двигаться нельзя: поднимались клубы пыли. Толстые листы картона, лежащие поверх земли, положение мало спасали. Пыльным было всё: толстые матицы – через них надо перелезть, – балки над головой, по которым шла обрешётка, старые чемоданы и отслужившие срок учебники.

Попав на чердак, мы прежде всего жадно оглядывались по сторонам. Не знаю, была ли эта история легендой, но домашние и родственники при случае обсуждали тему клада золотых монет, схороненного в чердачной земле. Бывший владелец, инженер и сын священника, был человеком зажиточным. Недаром в царское время, да и в начальные годы советской власти, инженеры считались по обеспеченности буржуями.

Поводом к этим слухам послужил любопытный факт. Вскоре после продажи дома инженер со своей женой пришли по надуманному предлогу в гости, а отец, остававшийся из взрослых один дома, побежал за шкаликом. С гостями осталась семилетняя сестра Валя. Вот она-то и сказала, что инженер лазил на чердак (якобы она слышала шаги его по потолку), а жена развлекала маленькую девочку. Когда инженер спустился, то они не стали дожидаться отца и ушли.

Такой вот сюжетец, каждый раз волновавший наше воображение, едва мы оказывались на чердаке. Обшарив его взглядом и увидев старую пыль и привычную обстановку, мы успокаивались и как бы начинали жить чердачной жизнью, заметно отличающейся от обычной. Сухо, пыльно, душно. Резко пахло застарелым теплом обгорелого кирпича, сажей, лёгким угаром. Борова, соединяющего дымоходы от разных печей в одну трубу, у нас не было по самой простой причине: печь была всего одна.

В буржуйском характере прежних хозяев мы убедились скоро, найдя целый дерюжный мешок с царскими ассигнациями, керенками и ещё Бог знает какими бумажными деньгами. То, что старшие братья и сёстры не взяли этот мешок и не распотрошили его содержимое, Валерку и меня озаботило. Конечно, мы притащили несколько бумажек и показали их родителям, на что они отреагировали своеобразно, назвав их мусором, не стоящим внимания.

– Поиграйте, – добавил осторожный отец, – но всё не транжирьте. Старинная вещь как-никак, да и память. Ведь из-за этих бумажек мой отец чуть не прогорел.

– Как? – Мы любили слушать разные истории.

– Очень просто. Уж очень он любил бумажные деньги. «Не вываливаются из карманов, как металлические монеты. Бывает, – говаривал он, – завалится золотой за подкладку – век не сыщешь. То ли дело красивая да большая бумажка. Вот, например, «катенька», то бишь стольник, сто рублей. Уважение! Красота-а-а!» А грянула революция – вся красота превратилась в хлам. Его вы держите в руках. Золотая монета и в Африке золотая!

Однако мы не вняли уверениям старших. Принесли несколько штук из этого «хлама» в школу. А там: «Дай одну, дай другую!» Раздали всё. Я в своём классе, Валерка в своём. Да ещё поступили дополнительные «заказы» от тех, кому не досталось. Мы, конечно, обещали, хвалясь: у нас их много. Нежадные были: весь мешок раздали, а когда хватились, то у самих не осталось ни единой ассигнации.

Сейчас бы посмотреть, подержать в руках, пощупать, ощутить размер той эпохи, представить её значимость. Даже вид государственных денег очень о многом может сказать. Нам нравились солидные на вид «лопухи», так мы их называли. Интересно было их разглядывать. Все эти виньетки, подписи главного казначея России, лик Екатерины II. Никто не сказал, что они представляют историческую ценность, так, чтобы мы поняли. Не мимоходом, а в задушевной беседе.

Чтобы научиться с ранних лет (чем раньше, тем лучше) уверенно отделять зёрна от плевел, остро нужен поводырь, взрослый наставник или старший товарищ, доходчиво объясняющий, что и почему, формирующий взгляд на путь, что предстоит пройти. В качестве первоначальных поводырей родители, вечно занятые добычей куска хлеба для пропитания, ещё годятся. Но при взрослении требуется сторонний, порой жёсткий, бескомпромиссный, умный советник. Где их набраться? В том-то и великое счастье для ребёнка, подростка, юноши, если такой находится. Прививка взрослого и серьёзного, разумеется, доброго, не бандитского, взгляда на жизнь сразу выделяет юношу среди равных по возрасту умением сделать взвешенный выбор, преодолением характерного, как детская неожиданность, разброса наивных мечтаний и желаний.

Приглядываясь к взрослым, каждый из нас искал в них и запоминал что-то своё. Это потом лишь выяснялось: пригодно ли оно для дальнейшей жизни. Как происходит этот нелёгкий отбор, трудно понять и профессионалам-воспитателям, и психологам. Скорее, невозможно, так как процесс этот – генетический, личный, сугубо индивидуальный. Применить к нему метод прецедента здесь невозможно. Один восхищается чем-то живым, ухарским, другому по душе надёжность и рассудительность. И так строится характер. Им человек обрастает уже в детстве, словно юный зверёныш шерстью.

Дополнительным, а может быть, решающим «поводырём» для меня стал брат Валерка. Три года разницы в возрасте приводили к постоянному и неуёмному соперничеству, дракам, спорам, но и… любви. Конечно, он не был признанным для меня авторитетом, тем более, я для него, но мы обогащали друг друга. Мы итожили успехи, словно расставляли вешки в буранной степи, и без оглядки шли дальше в своём совместном развитии…

Бездарно разбазарив мешок со старыми деньгами, мы, ещё покопавшись в бесчисленных чердачных бумагах, нашли альбом с первыми почтовыми марками революционной России. Тогда-то я понял, почему единственное мезонинное окно на чердаке называют слуховым. Взяв альбом или какую-нибудь из книг, во множестве валявшихся на чердаке, я подходил к окну, чтобы лучше рассмотреть добычу. Вставал боком, словно прислушиваясь к тому, что происходит на улице. Но и на самом деле время, проведённое на чердаке, как бы останавливалось, а мы, чердачные затворники, чувствовали себя выпавшими из него. Потеря временного ориентира и связанное с этим волнение всегда заставляют подходить к окну, чтобы прислушаться к шуму на улице и убедиться, что люди ходят, говорят, и жизнь продолжается.

Как же тонко человек может ощущать свою связь с миром и выражать её в правильных, выверенных словах. Слуховое окно. Просто? Не совсем…

Валерка полюбовался на марки неделю-другую, и им овладело беспокойство. Движимый им, он притащил альбом в школу, чтобы похвастаться. Как старший он счёл альбом своей собственностью, я, впрочем, его право не оспаривал.

Результат не заставил себя ждать. Конечно, домой он вернулся с альбомом, но в душе его уже сидел бес обмена, которого подсадил ему некий Гликман, ученик его класса. Он предложил ему за альбом радиоприёмник «Рекорд» с проигрывателем, причём «бэушный», не новый, бывший в употреблении неизвестно сколько времени.

Московское движение «стиляг» докатилось и до нашего города. Старшеклассники подбили на головах высокие коки, надели узкие и коротенькие брючки и, вихляясь, пели:

Не ходите, дети, в школу,

Пейте, дети, кока-колу,

Увлекайтесь женским полом

И танцуйте на досуге

Рок-н-ролл и буги-вуги.

Валерка не сразу согласился на обмен, хотя душа его, несомненно, млела в предвкушении прослушивания «запрещённых» пластинок. Гликман нашёптывал, что можно будет слушать «Голос Америки», нажимал, уговаривал. Где-то в глубине души, интуитивно, Валерка понимал, что обмен далеко не равноценен, но посоветоваться было не с кем. Старшие братья и сёстры были далеко: на Курилах, под Новосибирском, на Украине.

Отец явно не тянул на специалиста в этой области, а мамы Валерка побаивался: он, как мне кажется, заранее знал её мнение по любому обмену, тем более такому. Она на дух не переносила «стиляг» и их песенки и, несомненно, спросила бы Валерку: «Зачем тебе радиола?» И не услышала бы внятного ответа. Её, кроме всего, огорчало, что в страстную субботу, накануне Пасхи, из пропагандистских целей на радио крутят эстрадные концерты, которые прельщали Валерку. Несмотря на запреты мамы, он вожделенно припадал ухом к радиоточке, когда она уходила в церковь на всенощную.

Наконец бес поборол Валеркины сомнения. На процедуру обмена он взял меня, – чтобы разделить ответственность пополам. Меня же интересовал процесс.

Идти было недалеко. Во дворе дома с аркой по Ильинской, вымощенном булыжником, мне приказано было ждать. Вскоре вышел и Валерка.

– Подождём вместе, они, видишь ли, завтракают, – недовольным голосом сказал брат, заботливо перекладывая альбом из левой руки в правую.

Ожидание, как ни странно, затянулось. Мы уж не знали, что и подумать. В маленьком, почти квадратном дворе, зажатом двухэтажными доходными домами, было прохладно. Лучи утреннего, низкого солнца сюда почти не проникали. Тонкие травинки, с трудом пробившиеся среди плотно уложенных камней, были обречены. От неожиданно охватившей нас тревоги, как от утренней свежести, мы слегка ёжились.

Наконец, словно ясное солнышко, выплыл Рудик Гликман. Полнота у него была какой-то нездоровой, одутловатой. Видимо, мало бывал на воздухе. Толстые губы его сыто лоснились, выпирающие зрачки чёрных глаз не торопились на встречу с Валеркиным взглядом.

– Ну что, принёс? – небрежно спросил Рудик, будто альбом его мало интересовал, будто его навязывают ему, а он делает нам великое, неоценимое одолжение.

Меня, почти стороннего наблюдателя, неприятно удивила нарочитость поведения и показная занятость Рудика типа: «Чего, мол, привязались?»

– Я-то принёс, – заело и Валерку, – а ты что без радиолы вышел?

– Мне надо ещё договориться с родителями, – выдал Гликман.

– Да ты чо, в самом деле? Мы сейчас уйдём, – пригрозил Валерка.

– Щас, щас, – заторопился Гликман.

Мы опять присели на крыльцо соседнего дома, из окна которого на нас стали поглядывать уже с нездоровым интересом.

– Вот зануда, – бросил брат.

– Давай уйдём, – робко предложил я.

– Сиди, – зло приказал раздосадованный Валерка.

На этот раз Гликман вышел довольно быстро.

– Пошли, – сказал он Валерке.

– Куда? Сам бы вынес. Сил, что ли, нет?

– Мама хочет посмотреть на тебя.

– Это ещё зачем? – опешил брат.

– Я обещал ей, пойдём, – заныл Рудик.

– Чёрт с тобой, – согласился Валерка.

Я опять привычно уселся на крыльцо. Впрочем, совсем быстро Валерка вышел, один таща неуклюжий «Рекорд». Он был вроде и невелик, и не тяжел, но какой-то трудно кантуемый из-за своих почти кубических размеров. Как чемодан без ручки. Под мышку не возьмёшь, а на вытянутых руках долго не протянешь. Мы с братом приноровились тащить его, как носилки, а когда уставали, шли с «носилками» боком.

Валерка долго молчал и лишь сопел сердито, когда я спрашивал, о чём он говорил с матерью Рудика. Выпустив «пар», он заметил, как бы вскользь:

– Зараза она, вот кто. Ты представь, она мне сказала: «Деточка, ты должен благодаррить нас, что получаешь такой большой, полезный и нужный пррредмет вместо какого-то грррязного альбома.

Я чуть не заплакал, представив красивые марки в руках жирррного Ррррудика.

Когда мы вернулись, на наше счастье, мамы не было дома, мы не знали, куда пристроить своё ставшее безрадостным богатство. В залу? На большой стол? И каждый раз убирать, когда придут гости? Нет! Но не на стул же, в конце концов. В нашу маленькую комнату, где кровать, кушетка и еле втиснутый в угол письменный стол, на котором радиола показалась вдруг слоном в тесной посудной лавке.

За этими хлопотами нас и застала мама. Узнав из наших сбивчивых объяснений, откуда привалило такое «счастье», она сказала:

– Эх, вы, недотёпы!

Мама никогда не говорила слова «дурак», хотя мы очень часто заслуживали его. В её крестьянском лексиконе не было такого слова.

– Но ты же не смогла бы купить нам радиолу!

Мама помрачнела от такого укора.

– Зачем она? Книг, что ли, мало? А радиолу в сарай! Свет там есть, вот и слушайте свои прыгалки сколько влезет.

Так определилось место столь нужной Валерке вещи, но он не унывал. Соорудил себе лежанку в сарае и слушал долгожданную музыку чуть ли не с утра. «Голос Америки», кстати, приёмник не ловил.

Мама не оставила бесследным упрёк Валерки о неспособности купить радиоприёмник. Она, видимо, поговорила со старшим зятем, и тот подарил нам трофейный приемник немецкой фирмы АЕG. Вот он-то уж запросто ловил все заграничные голоса, которые нам быстро надоели. Пыхтели они уж очень злобно против русских и нашей страны. Говорили, что мы рабы. Мы же чувствовали себя свободными, как птицы. Не ощущали мы никакого принуждения ни на себе, ни на родных, ни на близких, о котором вещали они…

Первая книжка, которую я с волнением и впервые прочувственной грустью прочёл, была тоже чердачной. Называлась она «Метелица». Авторский отрывок из романа Александра Фадеева «Разгром» издали в серии «Книга за книгой» отдельной тонкой брошюркой в тёмно-коричневых тонах. На форзаце портрет автора в овале: молодой, красивый Фадеев. В ту пору он ещё был жив.

Я подходил с книжкой к слуховому окну и читал: «В глухую полночь в начале августа пришла в отряд Левинсона конная эстафета. Прислал её старый Суховей-Ковтун – начальник штаба партизанских отрядов…»

Меня прежде всего поразило полное соответствие глухого чердака и глухой полночи, когда старый Суховей-Ковтун послал вестового. По-детски даже представлялось, что именно для меня, находившегося на чердаке, Фадеев и начал свой рассказ о Метелице. На тёмном и мрачном чердаке так легко было понять отчаянное положение Левинсона и его партизан.

Вобрав в себя все страхи за их жизнь, я отводил глаза от книги и смотрел в окно. Наше место было на редкость малолюдно. По другую сторону Похвалинского съезда тянулась улица имени Заломова с такими же невысокими частными домами, как и наш. Извернувшись, можно было из окна увидеть красивый виадук через съезд и серо-синий край Волги, омывающий знаменитую Стрелку. Всё, как всегда.

Успокоившись, что мне не грозят в данный момент жестокие битвы за рабочую власть в Приморье, я с интересом провожал взглядом одинокого прохожего, ни сном ни духом не ведающего, что за ним наблюдают. Не-ет, всё-таки ведает. Вот он начал крутить головой, словно к нему привязалась беспокойная осенняя муха. Прохожий смотрит на сумрачно-низкое небо, глядит нетерпеливо по сторонам, пытаясь понять, что же встревожило его. Наверно, я передал ему страхи за судьбу Метелицы.

Первый художественный образ, поразивший моё детское воображение. Метелица стал для меня, впрочем, самым живым человеком. Все лестные для него характеристики казались мне недостаточными. Хотелось, чтобы шаг его был более мягким и звериным, чтобы гибкое тело было ещё гибче и ловчее, а глаз наблюдательнее. Мне захотелось даже быть рябым. Я не знал, что значит рябое, и спросил об этом у мамы. Мне нравилось задавать взрослым вопросы, они как бы уравнивали меня с ними.

– Не дай Бог иметь такое лицо, – ответила мама, – ведь это следы страшной болезни – оспы. А почему ты спросил про оспу?

Я рассказал о Метелице. Она попросила принести книжку и сама прочитала самое жалостливое место. Я, глядя маме в лицо, чувствовал её жалость, словно собака чувствует опасность.

Слёзы наворачивались на глаза, когда я читал: «Казаки тащили Метелицу за ноги, он ещё цеплялся за траву, скрипел зубами, стараясь поднять голову, но она бессильно падала и волочилась по земле…» Запомнилось чувство острой несправедливости: почему так быстро погибают хорошие люди…

Запомнился учебник «Логика» – книжка в светло-сером твёрдом и как бы обтянутом тканью переплёте. Шесть букв, чётко вдавленных, темнели синей краской. Привлекала краткость слова и непонятность названия. Открывал. «Предназначен в качестве учебного пособия для старших классов средних школ, студентам, аспирантам, преподавателям высших учебных заведений…» и ещё кому-то. Логические правила из этого учебника зубрили мои старшие братья и сёстры.

Много позже из уст одного доцента я услышал историю создания этого учебника. Будто бы после одного из совещаний И. В. Сталин посетовал, что его министры, выдвиженцы из народа, не могут связно и логично выражать свои мысли. Что поделаешь: не кончали они «гимназиев», где преподавали риторику и логику. Он вызвал тогдашнего президента Академии наук СССР Сергея Ивановича Вавилова и дал ему указание создать простой, но в то же время ёмкий и исчерпывающий учебник логики, понятный как министру, так и студенту, и школьнику старших классов.

Зачесал в затылке главный академик и знаменитый физик: где же найти такого автора, чтоб в полгода справился с этой тяжёлой задачей? И, как в сочинённом позже анекдоте, кто-то из друзей-подчиненных посоветовал ему обратиться к одному мудрому еврею, который, по их словам, справится с любым делом. Сказано – сделано! Михаил Соломонович Строгович выдержал и срок (хотя по-другому при Сталине и быть не могло), да и учебник понравился вождю народов, но зато сколько мук и страданий принёс он глуповатым студентам и министрам. О-о-о!!!