Большая семья – это большие и малые проводы и встречи. От них, как от судьбы, никуда не деться. Они – как первое чувство, что глубоко трогает сердце и следует за человеком всю жизнь. Особенно частыми они были в первые послевоенные годы. Время большого переселения народов и близких родственников. Горечь от расставаний и радость от встреч подогревалась и местом, где мы жили, его близостью к вокзалу.
Картина, что запомнилась и сопровождала меня в течение 5–6 лет после первого выхода с братом на улицу – спешащие на поезд люди. Сердитые тетки с вьюками, перекинутыми через плечи так, что, казалось, они несут четыре мешка: два спереди, два сзади. Эти женщины – молодые колхозницы из близлежащих деревень, смекнувшие, что дешевле и удобнее покупать в городе мягкие и вкусные батоны для детей и буханки ржаного хлеба для откорма свиней, чем печь собственные ковриги в русской печи.
Как-то раз одна из них прокричала другой:
– Пошоно в Кирилловском магазине дают, – с ударением на последний слог в первом слове её непонятной фразы.
Мы с Валеркой долго и безуспешно решали задачку: какой такой загадочный продукт носит звучное название «пошоно». Только с помощью всезнающей мамы нам удалось уразуметь, что это обыкновенное пшено.
Рядом с тётками – вечно хнычущие сопливые девчонки, мёртвой хваткой вцепившиеся в материнский подол. Они особенно привлекают к себе внимание. Нам с братом почему-то неприятны эти белобрысо-неприглядные, чумазые создания в длинных платьях, сшитых на вырост.
Брат, цыкая сквозь редкие детские зубы слюной, презрительно цедил слышанные от кого-то слова:
– У-у, девчонки, мелочь пузатая.
Гребешок вроде и не привокзальное место, но под ним на берегу Оки начиналась железная дорога, ведущая на Арзамас, Казань, Харьков и далее на бесконечный юг, к загадочному Чёрному морю.
Автобусов в послевоенную пору в городе не было, а трамваи могли доставить людей, спешащих к Ромодановскому вокзалу (его ещё называли Казанским), только до окского моста. От него топать пешком целый километр. Потому некоторые предпочитали ходить к поезду через Гребешок: чуть ближе и под гору, вниз по деревянной лестнице.
На вокзале причудливо соединились природой и трудом человека сказочные духи водных и железнодорожных странствий. Они витали над всегда шумной толпой, вызывая приподнятое, возбуждённое ожидание. Летом рядом с вокзалом глубоко дышала широкой грудью красивая полноводная река, посылая от истока, словно приветы южных областей, мелкие гребешки волн на песчаный берег. Перистые, окрашенные во все цвета радуги облачка на закате, лёгкая грусть от вида нескончаемых рельс. Всё вместе, рядом, как единое целое, как символ вечного движения и покоя, простора и тесноты, толпы и одиночества, встреч и расставаний.
Здесь можно увидеть, как угорелые от вагонной и летней духоты мужики спускались с фибровыми чемоданчиками к реке, находили нас, мальчишек, взглядом и просили приглядеть за вещами. Дрожа от нетерпения, кряхтя и беззлобно ругаясь, они раздевались и бросались в прохладу окских вод. Плавали сажёнками, широко вымахивая крепкие руки, громко фыркали, отплёвываясь, а потом лежали неподвижно на воде, широко расставив руки и ноги. Ока сносила их к мосту, а они, будто забыв обо всём, блаженно качались на волнах, уставив в небо глаза…
Божественный вид такого раскованного купания вызывал у нас нестерпимый зуд на заплыв. Особенно хотелось повторить лежачую позу. Мы быстро скидывали немудрёные одежды и бегали по берегу, кричали, стараясь прервать замешкавших купальщиков:
– Дядя, эй, дядя, тебя унесёт к мосту. Там милиционер сидит.
Конечно, мы преувеличивали: до моста было очень далеко. Но пример заразительного купания требовал немедленной реализации.
Наконец купальщик выходит из воды. Иногда им оказывался демобилизованный морячок с развитыми бицепсами, особым предметом наших мечтаний. Сколько раз, пыжась, мы сгибали руки в локтевом суставе, пытаясь найти увеличение мышцы.
Нам не нравились те, кто разводил с нами «сю-сю-сю». Наш эталон мужского поклонения сформировался не сразу, а с течением времени и взросления. Как-то мы увидели крупного мужика, из заднего кармана брюк которого торчал на четверть длины толстый лопатник. Кошелёк то есть. Рядом с мужиком шла немецкая овчарка.
– Да, – с восхищением протянул Юрка, – ему нечего бояться. Никто уж не стырит лопатник.
Небольшое знание «фени», некая бравада необходима нашему общению. Тогда я даже не утруждал себя вопросом: почему кошелёк называют так непонятно. Среди ровесников задавать вопросы было не принято. Могли причислить к разряду бестолковых зануд, что грозило пацану исключением из ватаги или понижению в статусе. К таким относились снисходительно и с лёгким презрением, как к недотёпе. И хотя наша пятёрка сроднилась до неразлучности, но приставать с расспросами никто не решался. Всяк понимал по-своему. В этом тоже заключалась своеобразная прелесть.
Только природная красота или человек (как тот с овчаркой), поразившие воображение моментально и надолго, воспринимались всеми одинаково. Восхищение выражалось одним незатейливым словом «железно».
Вот такой «железный» человек, из купающихся в Оке, как-то раз попался нам. Был он среднего роста (коротышкам мы почему-то не доверяли) и особенно ловко лежал в воде, не дёргая ни единой своей конечностью. Мы толкались возле него, когда он надевал тельняшку и чёрные немнущиеся суконные клёши.
– Дядь, можно научиться долго лежать на воде и не тонуть? – спрашивал Валерка.
– Можно на море, – кратко и загадочно ответил моряк, застегивая клапан форменных брюк.
– Что море? Почему? – загалдели мы.
– Вода крепко солёная, держит сама по себе.
– Как это?
Он присел на прибрежный валун и стал рассказывать нам о море, о Севастополе, о Графской пристани, о бухтах: Северной и Южной, о моряке с необычной фамилией Кошка, герое Крымской войны, о памятнике погибшим кораблям.
Живая история с географией. И путалось в голове прошлое с настоящим, река и море, будто сам рассказчик был именно тем Кошкой, что сражался с французами на Малаховом кургане, а не ходил на минном тральщике матросом после разрушительной Отечественной войны.
Дух странствий ворвался в мою неокрепшую душу и легко покорил её. Возможностей уехать далеко, конечно, не было. Финансовые концы с концами по итогам месяца сводились с трудом. Отец работал, мама вечно была занята с нами и с коровой, но подрастали и становились самостоятельными старшие сёстры и брат. Основная финансовая надежда была на них.
Они да многочисленные родственники часто встречались или расставались с роднёй именно в нашем доме. Традиция сложилась ещё до войны, при деде Василии и бабушке, и продолжилась всё время нашей жизни на Гребешке. По малости моих лет эти грустно-радостные посиделки слились в некую нескончаемо-яркую и в то же время печальную мозаику, разноцветие которой тревожит моё сердце и поныне.
Отец раздвигал стол, мама взмахивала белой скатертью, словно сказочной самобранкой. Начиналась суета. Я и Валерка крутились под ногами. Интересно смотреть за сборами.
Каждый выполнял те действия, которые столетиями утвердились за членами семьи. Отец шёл на кухню и звал кого-нибудь из нас. Он открывал крышку подпола и спускался вниз за вином (водка гораздо позже получила зловещее своё распространение), а мы должны были стоять у открытого лаза и предупреждать снующих и не глядящих под ноги родных об открытом люке.
Это правило родилось на основе печальных случаев провала гостей в подпол. Можно насчитать 2–3 таких случая, заканчивающихся, кстати, без серьёзных последствий. То ли дом был священнический, благословенный долгими молитвами, то ли падающие в подпол люди были безгрешными, хотя высота была немалой. Лёгким испугом да многолетними воспоминаниями заканчивались эти полёты наяву.
Мы были главными встречающими. Всегда приходили сестры отца, живущие в городе. Непременно с мужьями. От них можно получить гостинец. Добродушный плотный толстячок дядя Ваня Половин директорствовал в продуктовом магазине на Большой Покровке, и его карманы были полны чем-нибудь вкусненьким. Это он всегда встречал меня персональным приветствием:
– А-а, Серый, плут неимоверный. Подрос, подрос.
Рядом с нами, малолетками, ходили дядья и двоюродные братья с двумя, тремя, а то и четырьмя малыми звёздочками на погонах. Вот их-то, уезжающих к месту службы или после отпуска, или приезжающих на побывку, мы встречали и провожали в старом доме на Гребешке.
После скромного застолья шумной толпой все отправлялись на вокзал. Брали и нас, мелюзгу. У дверей Ромодановского вокзала стоял швейцар в нарядной и торжественной ливрее, сплошь обшитой блестящими витыми галунами.
– Вот он, генерал, – мотал головой в его сторону подвыпивший дядя Леня, – но не фронтовой, и даже не свадебный.
Отъезжающий показывал проездные документы, и нас пропускали в здание вокзала. Иногда швейцар был слишком занудлив, не пускал всех на перрон. Тогда подвыпившие родственники, красуясь перед женской половиной, принимались качать права. Я и Валерка с интересом наблюдали за словесным поединком. Нас интересовал процесс, а не результат. Стремление к нему будет крепнуть лишь с возрастом. Пока же мы учились поведению и словам взрослых. Они никогда не были нецензурными.
Мама, часто рассказывая о своём детстве, о жизни в деревне, отмечала, что крестьяне матом не ругались. Конечно, не совсем так. Непотребные слова применялись для склейки фраз, когда дело шло то ли на пашне, то ли при ремонте мостков через реку, то ли ещё при каких-то невыясненных обстоятельствах. Детские уши оберегались от сквернословия. Предкам нашим честь и хвала.
Каждый раз после проводов мы возвращались домой с пустым сердцем. Будто уехавший навсегда увозил с собой птицу радости и общения. Отец с мамой, открыв двери дома, задерживались или в сенях, или в чулане по своим хозяйским надобностям, а мы вбегали в дом первыми. Вид обезлюдевшей кухни, полупустого стола в гостиной вызывали такую нестерпимую грусть, что на глаза наворачивались слёзы.
Детская душа тосковала, переживала, наполнялась заботой, волнениями, с которыми уехал родной человек. Они-то уехали, но с нами оставалась часть их души, которая теребила сознание.
Невозможно жить в постоянной радости и пустопорожней мечтательности. Я благодарен этой возвышающей душу грусти от частых проводов многочисленных родственников. Разве может тот, кто никогда не грустил, называться Человеком? Да, многие тоскуют по потерянным деньгам, упущенным возможностям и должностям. Но что в их тоске и унынии? Пустота.
Моменты грусти, сожаление об ушедших, даже на время, добрых людях, ярких встречах складывают духовный дом кирпичик за кирпичиком. Чем больше материала, тем выше строение…
В начале 70-х железнодорожное сообщение от Ромодановского вокзала закроют под надуманным предлогом оползней с высокой горы, но в основном из-за строительства Молитовского моста. Ресторан в вокзале шумел, пел и пил ещё несколько лет. Он стал практически загородным, известным лишь избранной публике, «элите», нарождающейся в советских недрах из вороватых завскладов, завгаров, завмагов. Никли от лихого ресторанного шума крутые отроги Дятловых гор, недовольно всплескивала волной разбуженная река, глохли мощные вентиляторы близ расположенного мукомольного завода…