Михаил Чижов

нижегородский писатель

Онлайн

Сейчас 16 гостей онлайн

Последние комментарии


Рейтинг пользователей: / 0
ХудшийЛучший 

Следующим пунктом после Кировограда в моём вояже должен быть Севастополь. С юношеским максимализмом сразу же после приезда на Украину я попросил зятя Константина, чтобы он не спеша подумал о «переброске» меня в Крым на каком-нибудь «попутном» самолёте. Возможно, моя просьба звучала нагловато и, одновременно, наивно, но безумство желаний часто приносит результат.

Трудно поверить, но попутный рейс нашёлся. Кто и зачем летел на учебном штурманском реактивном ТУ-124Ш («Ш» – штурманский) в Симферополь, я не знал. Не суть важно.

Приземлились за полночь. После остановки громогласных реактивных турбин абсолютная тишина крымской ночи оглушила меня, словно обухом топора. Контуженный полным беззвучием, я, шатаясь, выбрался из самолёта. Кто-то из экипажа махнул рукой в сторону аэропорта:

– Иди туда.

И я пошёл, растерянный и почти больной от заложенных ушей. Непрерывно глотая слюну с раскрытым ртом, чтобы освободиться от пробок в ушах, я вышел в сквер рядом с аэропортом. Кто я такой, почему один, куда иду? – силовым структурам нет до меня никакого дела. Здесь нахожусь – значит, так нужно. Это не равнодушие, это – норма поведения. Простота и прозрачность отношений меня нисколько не удивляла. Я к ним привык с рождения, они как своеобразная национальная идея – живи просто, учись и работай просто, без затей, но совестливо, и все тебя поймут, и ты поймёшь всех.

Темнота южной ночи в сравнении со среднерусской показалась мне глухой. Именно «глухой», как когда-то определил её писатель Фадеев. А может, я временно оглох от рёва реактивных двигателей? У нас такие ночи бывают лишь в октябре, когда говорят «ни зги не видно». Не будь рядом огней здания аэропорта – «хоть глаз коли» – ещё одно образное русское выражение о полной темноте.

В скверике перед аэропортом я с облегчением уселся на типовую деревянную скамейку с чугунным остовом и понемногу пришёл в себя, начиная различать треск цикад в кустах. Он с каждой минутой становился всё громче и звонче. Такого «пения» на ночном Гребешке слышать не приходилось. Пролетали ночные жуки, трепеща крыльями, они светились, мерцая, словно далёкие звёзды. Вот он, Крым, вот он, юг, вот оно, первое и не последнее отличие от наших среднерусских палестин. Очухиваясь, я преисполнялся гордости: эко меня забросило далеко.

Так и просидел я почти всю ночь на скамейке. Под утро прохлада загнала меня в здание аэропорта, где я узнал расписание автобусов до Симферополя. Наконец небо на востоке посветлело, и почти тут же, без раздумий, выскочило, как мячик из воды, красное солнышко над горизонтом. А вокруг, куда ни глянь, ровная степь, без единой возвышенности и даже малейшего бугорка. Из окна автобуса только и виднелась степь с пожухлой, рыжей от зноя травой.

Рядом со мной в автобусе сидела девушка, возможно, чуть постарше меня. Но кто же разберёт возраст южных красавиц – они так рано созревают. Я нет-нет, да и косил на неё глазом: смуглая бархатистая кожа, чёрные вьющиеся локоны, длинные ресницы, карие глаза, нос – прямой и тонкий, с чувственным вырезом ноздрей. К тому времени я уже прочёл повести Паустовского и романы Джеймса Олдриджа, и неожиданно для самого себя спросил:

– Вы гречанка?

– Отчасти, – неожиданно согласилась она, не найдя в моём вопросе бестактности. – В нашей Тавриде каких только кровей не намешано в людях.

Она так и сказала «в нашей Тавриде», как будто Крым – это нечто вроде общего дома, в котором…

– Древняя земля, – добавила она, и в свою очередь спросила скорее утвердительно, чем вопросительно: – А вы с севера?

– Да. Волжанин, – ответил я без затей.

– Вы должны «окать».

– Стереотипы всё это, навеянные окающим Максимом Горьким. На самом деле мы больше «якаем», чем «окаем».

– Как это? – заинтересовалась моя прекрасная соседка.

– Вот скажите, пожалуйста, слово «обязательно».

– Абезательно.

– Буква «я» совсем не слышится. Точно?

– Точно.

– А я говорю чуть ли не с ударением на «я». И ничего не могу с этим поделать, хотя стараюсь избавиться от «яканья».

– Ничего страшного, – одобрила она меня, – совсем не заметно.

– Спасибо.

Так мы проболтали о разных пустяках и не заметили, как подъехали к Бахчисараю. Соседка вдруг призналась, когда автобус стал тормозить:

– Я приехала.

– Как? – изумился я. – Так скоро? А я думал, что вы из Севастополя. Жаль.

– Прощай, – улыбнулась она, – счастливо отдохнуть в Севастополе. Там красиво, там море, не то что здесь.

И упорхнула.

В Бахчисарае, от которого начинаются предгорья Крымского хребта, я, конечно, никакого фонтана слёз не увидел. Где-то виднелся шпиль минарета, беззвучно протыкающий абсолютную синь безоблачных небес, да рядом стена из белого инкерманского камня, потерявшая свой цвет под толстым слоем пыли. Пыль покрыла всё видимое и невидимое. Пыль с той поры ассоциируется с запущенностью и заброшенностью. Когда я вижу запылённые стены домов какого-нибудь районного городка, я вспоминаю Бахчисарай 60-х годов. Я знаю наверняка, что людям в запылённом городке живётся тяжело.

Крымская новизна кружила голову. Всё вокруг для меня впервые: города, дороги, аэропорты, автовокзалы и люди. Молодые, красивые люди. Они все казались мне красивыми. Люди, взращённые могучим дыханием греческой и русской цивилизаций.

Автобус приближался к Севастополю. Мне казалось, что здесь я уже был. Вокруг знакомые по книгам названия: Дуванкой, Мекензиевые горы, Инкерман, Северная бухта. Над селом Верхнесадовое (Дуванкой) справа от дороги я увидел памятник пяти героям – морякам-черноморцам во главе с политруком Николаем Фильченковым, уроженцем Нижегородской губернии, моим земляком. Земля, щедро политая кровью во множестве войн, гремевших булатом, картечью и взрывами не одно столетие. Наконец справа показались морская гладь, заполненная почти до отказа кораблями, военными и торговыми буксирами, катерами, лодками и другими посудинами. «Совсем как в Горьком на Волге», – подумалось мне.

После душного автобуса ноздри тут же почувствовали неповторимый дух морской свежести, несмотря на зной. Нос уловил едва ощутимые запахи гниющих водорослей, смолы и соли. Какофония знпкомых звуков ласкала слух: стук металлических предметов, грохот якорных цепей, хлюпанье вёсел, шум воды, пароходные гудки.

Первым в Севастополе меня встретил Пётр Кошка, герой Крымской войны, столь знакомой по описаниям в «Севастопольских рассказах» Льва Толстого. Уверенный взгляд бравого матроса со смелым лицом одобрил меня с высокого постамента: похвально, мол, мой друг, что и ты приехал посмотреть на подвиги русского оружия, на Чёрное море – как часть этих неумирающих подвигов.

Возле бюста я сел на троллейбус № 4 и поехал на улицу Горпищенко, где в одной из недавно построенных панельных пятиэтажек жил дядя Сеня, родной брат отца. Майор морской береговой обороны в отставке, начинавший службу на Тихоокеанском флоте ещё до войны, а потом служивший в Порт-Артуре до того времени, как волюнтарист Хрущёв отдал его нежданно-негаданно китайцам.

Не все морские офицеры, срочно возвращавшиеся из Порт-Артура, имели на руках предписания, где служить далее. Весной 1955 года дядя Сеня вместе с семьёй (двое детей) приехал к нам на Гребешок. Волей-неволей мы с Валеркой слышали разговоры об этом «позоре», который устроил Хрущёв русскому флоту на Дальнем Востоке. «Мы всё отдавали китайцам задаром, мы так быстро бежали из Порт-Артура, словно потерпели позорное поражение», – рассказывал дядя Сеня.

– Да, от этого дурака можно ожидать ещё больших глупостей, – говорила мама после горестных рассказов дяди Сени.

Она имела в виду Хрущёва, и как в воду смотрела.

– Ну что вы, Анна Ивановна, как резко, – смущённо отвечал партийный дядя Сеня, видимо, коря себя за излишнюю откровенность.

Вскоре ему назначили местом продолжения службы Севастополь, но там негде было жить, там ещё не восстановили полностью город, разрушенный до основания в годы войны. Дядя подумывал уйти со службы и найти работу на гражданке в Горьком, а пока всё же вёл переговоры со штабом Черноморского флота о месте жительства.

В Горьком ему всё же выделили комнату площадью двенадцать метров, в доходном доме на Рождественской, напротив Благовещенской церкви. Убожество, если представить семью из четырех человек. Мы с Валеркой часто бегали к ним, чтобы со старшим двоюродным братом Витькой кататься на лодке. Витька – спортивный, сильный «лоб», перворазрядник по гребле, заканчивал среднюю школу и мечтал поступить в мореходку, но учился довольно неважно. В первый год он не поступил, но потом всё же исполнил свою мечту и стал подводником, а к концу службы капитаном второго ранга. От него мы впервые услышали рассказы о море.

– Я жить без моря не могу, – постоянно повторял он.

– Волга лучше, – отвечали мы ему в пику.

Дядя Сеня через полгода уехал служить в Севастополь, писал оттуда, что Крым – благословенное место, очень похожее на Ляодунский полуостров по климату и природе. Года через полтора и вся его семья перебралась в Крым.

Вот к ним я и ехал в гости. Ещё из Горького я писал дяде Сене, что, вероятно, приеду в июле погостить недельки на две. Витька после военно-морского училища уже плавал по морям и океанам вдали от Родины, а двоюродная сестрёнка меня мало интересовала. «Мелочь пузатая», – так сказал бы о ней Валерка.

Мои родители, привычные к тому, что у нас почти постоянно жили или ночевали кто-то из многочисленных племянников и племянниц, не считали их обузой для семейного, хотя и бедного бюджета. Так и я свой приезд не считал для родных в Севастополе большой нагрузкой. Возможно, они были другого мнения, но я этого не замечал. Тётя Аня, хохлушка, которую дядя Сеня нашёл на Дальнем Востоке, отличалась обычной для украинок быстротой и мягкостью речи, а также говорливостью. «Сто слов в секунду», – отметил я про себя. За этим водопадом слов скрывались все её эмоции. Насколько искренними были хорошие слова, догадаться невозможно. Я и не стремился их разгадать. Зачем? Я тогда верил лишь словам. Осознать несоответствие слов делам мне надлежало позднее.

– Ах, как вырос! Совсем-совсем взрослый мальчик. Красавец! Жених! Ты какой класс закончил? Девятый! Ах, ах! Ну и как? Все пятёрки?! Молодец, молодец! – щебетала тётя Аня.

Степенный и важный дядя Сеня встретил меня сдержанно, по-мужски скупо. Внимательно и словно оценивающе осмотрел меня с ног до головы и молча протянул широкую ладонь. Я постарался покрепче пожать её, чтобы показать свою состоятельность.

Мой отец и статью, и лицом совсем не походил на своего младшего и единственного брата. Отец – худощав и поджар, дядя Сеня крупен и широколиц. Даже при внимательном взгляде редкий бы признал в них братьев.

Дядя Сеня задержался возле меня, что-то обдумывая. Я насторожился. Наконец он сказал с усмешкой на добром лице:

– Ты подгадал в самый раз: сегодня в ночь я с друзьями еду на рыбалку. Хочешь заночевать у моря? – спросил он.

Я задохнулся от радости.

– Конечно.

– Сеня, – встряла тётя Аня, – дай ребёнку отдохнуть: он только что с дороги. В другой раз как-нибудь.

– Нет-нет, я поеду. Другого раза не будет, – решительно заявил я, опасаясь, что дядя передумает, и добавил, совсем как взрослый, много раз слышанные слова: – На том свете отдохну.

Дядя засмеялся, довольный моей находчивостью и трезвым рассуждением.

– Толк будет, – одобрительно похлопал он меня по плечу. – Проходи в комнату.

Мы на скорую руку перекусили и стали собираться. Дядя Сеня ещё с детства был заядлым рыбаком – ловил рыбу на лесной Кудьме. Страсть рыбацкая, как известно, на всю жизнь. Для меня ловля не важна, хотя рыба любима в любом виде: жареная, копчёная, солёная, вяленая, варёная. Мама тоже обожала рыбу, но часто говорила: «Кто охотит и удит, у того век ничего не будет». Она-то с этой убийственной поговоркой и отвадила нас с братом от рыбацких страданий. Так случилось, что, родившись на брегах великих рек, дети их не стали рыбаками. Такой вот диссонанс, один из немногих, когда любовь, в данном случае к рыбе, не стыковалась с работой ради этой самой любви.

За час до вечерней зорьки мы подъехали на стареньком «Москвиче» к Казачьей бухте. Остановились на краю невысокого известково-мергельного обрыва. Выйдя из машины, я остолбенел: море здесь дышало тем величием, от которого хотелось орать и махать руками от восторга. Сверху, с 15-метровой высоты оно лежало словно в плоской чаше, играя разными оттенками: у берега – совсем зелёное, немного подальше – зеленовато-голубое, а вдали – тёмно-синее.

– Ух ты! – выдохнул я.

– Красотища?! – поддержал меня дядя. – Не то что на Приморском бульваре, верно?

На Приморском бульваре я ещё не был, и лишь мотнул головой, не умея выразить свои чувства. Мне понятно было одно: море в первый раз нужно видеть именно таким. За городом, при полном почти безлюдье, чтобы открывалось оно среди высохших степей во всю ширь одним махом. Я вспомнил, как взглядом ловил из окна автобуса кусочки Северной бухты, и засмеялся от восторга. Ерунда там была. Вот оно – вечное и не стареющее никогда море. Вот оно – вечный покой и вечная буря.

Был тот предзакатный час, когда всё вокруг затихает, словно раздумывая: а хорошо ли прошёл день? Хорошо ли прогрелись вода и скалы, не вся ли трава в степи пожухла, не много ли пыли на дорогах, довольны ли люди прошедшим днём? Через час солнце колесом покатилось к морскому горизонту, и чем ближе к морю, тем быстрее оно стремилось окунуться в нагретую воду. Буйство красок захватило всё моё внимание. Там, куда укатило солнце, небо покрылось такой яркой позолотой, что от её блеска резало глаза. Ближе к нам по небу распласталось красное покрывало, а на нём замерли чёрные барашки неведомо откуда взявшихся кудрявых тучек. И этот жёлтый блеск, и красное полотнище перечёркивалось еле заметными продольными полосами, образуя нечто похожее на слоёный торт.

Море! Хотелось быстрее попробовать его на вкус. Цвет его под закатным небом я уже оценил. Предупредив дядю Сеню, я отошёл подальше от места ловли и разделся. Вечерний бриз ласкал разгорячённое тело. Чистейшая, слегка зеленоватая вода служила увеличительным стеклом для того, что лежало на дне: валуны, галька, песок. Заходить легко и безопасно.

Огромное море устало и лениво дышало, посылая на берег неторопливые гребешки волн. Они накатывались на мелкую гальку и, слегка шипя, возвращались назад. Туда-сюда, туда-сюда. Вечное движение, вечный двигатель.

Нарушать этот нежный ропот шумным нырком никак не хотелось. Я зашёл почти по шейку и плавно поплыл брассом, забирая ртом, как кит, чистую, солёную и тёплую воду и тихо выплёвывая её. Неземное блаженство: сильное молодое тело, чистая вода, лёгкие сумерки, неясный блеск светляков на берегу. Кто же захочет его прерывать?..

Когда через час я вернулся, то увидел целую гору скумбрии. Дядя Сеня и два его друга уже скинули суконные матросские бушлаты. Они ловили на «закидушку». Только закинут, как тут же звенел колокольчик, и надо вытаскивать снасть.

– Тут тебе не Кудьма и даже не Волга, – радостно скалясь на очередную рыбину, восклицал дядя, обращаясь ко мне.

Его широкое, полное и коричневое от загара лицо сверкало радостью и тем свирепым азартом, что одинаково владел и доисторическими людьми, и владеет до сих пор нашими современниками. Серо-синие глаза горели, нос, несколько сплюснутый, казалось, совсем растёкся по лицу от не сходившей с него улыбки.

Рыба шла, как говорят, «дуром». Поначалу я лишь тихо восхищался такому «жору», но потом понял, что тут что-то не так, что эта удача не случайна. Рыбаки молчали, порой загадочно улыбались в ответ на мои вопросы, а то и вовсе отмахивались от меня: «Некогда, мол, не видишь, как мы заняты по горло?» Наконец они сочли, что улов достаточен, да и ночь надвинулась стремительно. Я к тому времени по их команде набрал хворосту и всякого разного горючего мусора, что ежедневно и ежечасно выкидывает море. Мы сели у костра.

Я опять задал вопрос о невиданной удаче.

– Да всё просто, ты только об этом никому не говори.

– Кому мне говорить, если я тут никого не знаю? – возразил я.

– Э-э-э, не скажи, случайно брякнешь, хвалясь, например, Стасику, а он другому скажет пацану.

– А что тут секретного?

– Секрет, не секрет, – замялись рыбаки, – но болтать об этом нельзя.

– Почему?

– Дело в том, что такую ловлю рыбнадзор считает браконьерством. К снастям у них претензий нет, а вот момент, – дядя немного помолчал, – момент исключительный, и мы говорим «спасибо» дельфинам. Они, найдя косяк скумбрии, гонят его в первый же попавшийся залив. В нём рыбам тесно, но очень удобно дельфинам жрать скумбрию сотнями килограммов. Недаром дельфинов зовут морскими свиньями: они во время такого разбоя наращивают жир перед зимой. Нам о таком «разбое» сообщают по секрету знающие люди, и мы срочно выезжаем.

При последних словах дядя лукаво улыбнулся. Я хотел спросить, кто такие эти «знающие люди», но благоразумно промолчал, зная, что излишнее любопытство взрослыми презирается.

Отдохнув немного и обсудив улов, рыбаки принялись за новое дело. Все отправились к машине и притащили к костру пачки соли, охапку берёзовых поленьев и прямоугольный сварной короб с откидывающейся крышкой. Я с интересом присмотрелся к нему.

– Коптильня, – видя мой интерес, пояснил дядя.

– Здорово, – восхитился я, – тут же всё и обработаем.

Дядя лишь довольно улыбнулся и приказал:

– Давай, ищи ещё хворосту, нам вряд ли хватит дров.

Место было почти диким. Крупные камни валялись у береговой полосы, так называемого уреза; подальше от него, ближе к обрыву, «пляж» покрывала крупная серо-чёрная галька. В прибрежных камнях перекатывался прибой, поднимая пену. Она ярко белела на фоне чёрной воды. Между камней я и находил горючий мусор: обломки каких-то неведомых брёвен, ветки деревьев, щепу. Порой попадались доски, оббитые со всех сторон о камни. Сердитые крабы боком-боком выбегали из прохладных волн и прятались под ещё не остывшие после дневной жары камни, чтобы погреться. Освобождая ветку или какую-нибудь палку, приходилось поднимать камни и беспокоить крабов. Одного из них я схватил, но из-за малой опытности неудачно. Краб железной клешнёй захватил мякоть пальца так, что я чуть не заорал. Потом я разобрался с ними и крепко хватал их сзади, глядя, как краб свирепо двигал клешнями, пытаясь извернуться.

После заката взошла огромная, пятнистая молодая луна. Лениво поднимаясь, она бледнела и уменьшалась в размерах, повторяя по небосводу путь своего золотого брата. В лунном свете всё вокруг казалось неживым, застывшим, несокрушимым и вечным. Лишь вода тихо плескалась у ног, словно маленький ребёнок в ванночке, давно ему знакомой. Мелодия волн отражалась от скалы и накладывалась на новую, неотражённую, создавая тот неповторимый шум, что так присущ морскому бытию. Порой я уходил далеко, садился на камень и не отрываясь смотрел на лунные дрожащие дорожки на воде. «Боже мой, какая прелесть, как велико море, как велик и неповторим мир». Снимал сандалии и опускал ноги в воду. Креветки, чуя тепло, подплывали и слегка покусывали, точнее, щекотали ноги. Хотелось смеяться. Я оглядывался, видел неживое полотнище костра, так он был далёк.

Мужики работали в поте лица своего. На парусине они разложили в один ряд рыбу и круто обсыпали её солью. Пока она просаливалась, мы перекусили варёными яйцами с хлебом, да ещё старой копчёной скумбрией, пойманной в прошлый раз.

Непонятно: то ли особая доблесть, то ли крайняя степень бездомности звучит в словах «он спал под открытым небом». Вот и мне пришлось здесь, на берегу Чёрного моря, испытать это состояние.

Копчёной скумбрией, ставшей на две недели моей основной едой, я насытился на всю оставшуюся жизнь. Слава Богу, что я люблю рыбу в любом виде, иначе могло возникнуть отвращение…

Кроме дяди, в Севастополе жил Стасик, мой ровесник. Тот самый мальчик, с которым мы сражались деревянными мечами на Гребешке. Бывал и я у него в гостях. Стасик в двухлетнем возрасте был взят на воспитание бабушкой от молодых родителей, ещё не имевших собственного жилья. Жили они на Ковалихинской улице совсем рядом от Старой Сенной площади. Иногда я за компанию со Стасиком ночевал у них, укладываясь с ним в одну постель. Тётя Тая, шумная, вечно куда-то спешащая полноватая женщина с озорными карими глазами, к вечеру успокаивалась и читала нам сказки на сон грядущий. Мы, накатавшись до упаду в санках по крутой улице Фрунзе, недолго «терпели» описания серого волка с Иваном-царевичем, дружно и быстро засыпая. А утром опять бежали на гору, где Стасик показывал мне, как действует тормоз для санок. Меня он разочаровал: обычная короткая палка, которую он вставлял между планок саней, когда они слишком разгонялись.

Квартира их на втором этаже флигеля бывшей барской усадьбы, главный дом которой выходил на угол Ковалихинской и Фрунзе, была плотно заставлена красивой старинной мебелью с разными антикварными вещицами. В памяти крепко-накрепко засели огромные напольные часы до потолка. Огромный маятник, тяжёлые гири, римские цифры на желтоватом от времени фаянсовом циферблате. Заводя часы красивым фигурным ключом, дядя Лёня, муж тётки, говорил нам со Стасиком, наблюдавшим за процессом:

– Знаете ли вы, что такое циферблат?

И сам же отвечал:

– «Цифер» – это по-немецки цифры. Легко, да? А «блат», значит, лист. Цифры на листе – вот что такое циферблат. Вы, конечно, не слышали, что означает «устроился на хорошую работу по блату»? А то и значит, что у тех, кто записан на листе-блате, будет непыльная работа.

И дядя Лёня жёлчно смеялся. Мы, мало что, поняв, подавленно молчали. Горбоносый, сухой и малоразговорчивый дядя Лёня Карманов был строг не только на вид. В годы НЭПа он занимался извозом, «командовал» битюгами и возчиками, был бригадиром. В тридцатые годы «химичил» по продовольственной части на пару с дядей Ваней Половиным. У свояков связи были не только родственные, но и хозяйственно-деловые. Наверное, это хорошо и правильно. Это соответствовало духу русских традиций.

Фронт ожесточил его необыкновенно. Под Харьковом в 1942 году дядя Лёня попал в окружение, был тяжело ранен, с великими трудностями выкарабкался, считай, с того света. К советскому военному руководству до своей смерти относился негативно, если не сказать – с презрением. Серьёзно поговорить с ним, даже когда я стал старшеклассником, не удавалось, но помню отчётливо его негативную интонацию во время рассказов о военных страданиях.

Я спросил его как-то:

– Дядя Лёня, а какое у вас было звание? – нам, мальчишкам, это было важно для хвалебных споров о родителях и родне.

– Рядовым я был, – и добавил язвительно после значительного молчания, – не генералом, слава Богу, – и тяжёлым взглядом долго сверлил меня глазами.

Многого в ту далёкую пору я не понимал, но этот эпизод помню, значит, уже тогда что-то усвоил. Фронтовики – люди, морально раненные на всю жизнь. Потерянное поколение. Опасное знание, полученное на фронте, для многих стало не спасительным, а роковым. Кто-то ударился в пьянку, кто-то стал мизантропом, как дядя Лёня…

Через день, с утра пораньше, чтобы застать семью Стасика Малышева дома, я поехал на улицу Ленина.

– Доедешь до памятника Нахимову, а от него чуть назад, перейдёшь дорогу возле музея Черноморского флота, и во двор, – объяснял мне дядя Сеня.

Я надел свежую белую рубашку и в троллейбусе сел на пустое заднее сидение, тянувшееся от одного борта к другому, чтобы иметь почти круговой обзор. Я крутил головой, елозил, пытался разобраться, где я, и что-то запомнить из увиденного.

В каждом городе есть некая изюминка, которую, скорее всего, сам для себя создаёшь и запоминаешь. В Кировограде запомнился рынок, где продают живую птицу или «пищу на ногах»: гусей и кур с горластыми петухами. Таких базаров в Горьком нет. И мне предстояло понять изюминку Севастополя. Ясно, что он переполнен славной и боевой историей, которой дышал каждый камень. Каждый бугорок мог быть некогда укрытием для лежащего за ним бойца, отстреливавшегося от врагов. Улица Истомина, Малахов курган, улица Героев Севастополя, а справа, в каких-то нескольких метрах, обрыв, под которым виднелась гладь Южной бухты, разделяющей город на Корабельную сторону, с которой я ехал на центральную его часть.

Троллейбус огибал Южную бухту, спускался вдоль неё к центру, к Северной бухте. От тряски – местность горная, и дорога вилась то вверх, то вниз – я затёр рубаху до черноты, но, конечно, ни сном, ни духом не ведал о том. От памятника Нахимову пару шагов до Графской пристани, и я дошёл до неё, а потом спустился к воде. Сравнил впечатления от прочитанного с натурой. Впечатлился пропилеями пристани с 12 колоннами, но всей той шири моря, что я видел днём раньше, здесь не было. Передо мной с высоты лестницы виднелся лишь краешек залива, шириной не больше Волги. Но вода?! Вода была сине-зелёной, необычайной чистоты лучшего аквамарина, не то что серо-коричневые воды Волги.

Но я не стал задерживаться и побежал к Стасику. Во дворах ещё зияли пустыми глазницами не восстановленные после войны дома. Немного, но два из них мне попались на глаза.

Мне показалось, что двоюродная сестра Соня – разница в годах у нас была 20 с лишним лет – как-то даже испугалась при виде меня. Но быстро оправилась, заметив, что у меня нет никаких вещей.

– Стасик, – закричала она, повернув голову в сторону комнат, – смотри, кто к нам приехал.

– Серёга! – завопил тот, повиснув на мне. – Как здорово, что ты приехал. Сейчас пойдём купаться, сейчас я покажу тебе море.

Длинный, с меня ростом, но тонкокостный, совсем тростиночка, – хотя и я не отличался особо широкими плечами, но по сравнению с ним выглядел, наверное, Поддубным. И при этой-то худобе и черноте от загара руки, ноги и грудь Стасика плотно поросли густыми чёрными волосами. Этакий грек или итальянец с русскими корнями. Меня особенно удивлял тот факт, что они у Стасика не выгорали. У меня же редкие волосинки на теле белели, как нитки на чёрном пиджаке.

– Ты у дяди Сени остановился?

Я молча кивнул в знак согласия.

– Давайте завтракать, – предложила Соня, – проходи в комнату, – обратилась она ко мне.

Я прошёл вперед.

– Сергей, ты где так вывалялся? Вся рубашка чёрная.

– Как, – смутился я, – только сегодня надел.

Мне стало неловко: вдруг подумают, что я грязнуля. И тут же понял, что рубашка испачкалась в троллейбусе.

– Снимай, – приказала Соня, – я её постираю, а то тёте Ане некогда.

– Спасибо! Это я в троллейбусе тёрся о грязное сидение, – я очень обрадовался такому родственному предложению.

По Приморскому бульвару бродили сотни загорелых мальчишек, нырявших в море прямо с бетонного мола. Идут, спокойно разговаривая с друзьями, а потом неожиданно срываются и ныряют, долго не появляясь на поверхности зеленовато-голубой воды.

– Стасик, я совсем растерялся в Севастополе. Ты покажи: где и что тут, – попросил я.

– Вон видишь впереди на горизонте, справа, белое здание? Это Константиновский равелин. Левее от него выход из Северной бухты, где мы торчим, в открытое море. Точнее, мы на мысу, от которого отходит короткая Южная бухта. Северная бухта очень длинная, идёт километров, кажется, на восемь, до Инкермана, где добывают камень. Им облицовывают дома в городе.

Я уже что-то понял, и слушал вполуха.

– Давай быстрей нырнём, – предложил я в нетерпении, не говоря, что я уже купался в море.

– А ты сможешь? – усомнился Стасик.

– Ха, – улыбнулся я, – ты не нырял со мной с барж на Волге.

Какие-то пацаны, услышав наш разговор, подбежали к нам.

– А, Стас?! Кто это с тобой?

– Двоюродный брат из Горького.

– Волгарь? – спросил один из них.

– Волгарь!

– Посмотрим, как плавают на Волге.

Пацаны честно предупредили, что толкаться при нырке надо сильно, потому что у бетонки мелко. Входить в воду отвесно нельзя, только плоско. Иначе можно разбить голову.

Они брали меня на испуг. Проверяли. Но я-то видел, как они ныряли, и не находил в их прыжках ничего особенного.

– Понятно! Давай пробовать!

Мы скинули одежду прямо на бетон. Для страховки первый прыжок я сделал с разбега. У местных особым шиком считалось умение зависать в воздухе перед входом в воду. Знакомое пижонство. Думаю, что я не опозорил волгарей. От очень солёной воды защекотало в носу. Где-то были лесенки, но мы подплывали к молу и подтягивались на руках. На горячем бетоне тело согревалось моментально. Узенькие плавки, напоминающие набедренные повязки, также быстро сохли, а на теле, особенно на бровях, оседала пышными волнистыми нитями морская соль.

Я был счастлив. Чёрное море. Севастополь. Рядом памятник затопленным кораблям, виденный до этого только на картинках.

Пацаны оценили моё умение и предложили нырнуть под памятник.

– Как? – удивился я.

– Только никому ни слова, а то дыру замуруют бетоном. Там волнами выбило в известняке грот, он расширялся и удлинялся с каждым годом, пока не стал сквозным. Известняк – материал нестойкий, – рассказал один из местных.

– Умеешь задерживать дыхание? – спросил другой.

– Умею, – ответил я, и тут же вспомнил, как мы каждый заход в баню и зимой и летом соревновались с Валеркой, кто дольше продержится без дыхания, опустив голову в таз с водой.

Мы подплыли к чёрной чугунной и квадратной платформе, на которой красовалась гранитная скала с вырастающей из неё шлифованной рыжеватой колонной, осёдланной двуглавым орлом, смотревшим в сторону моря.

– Под ней известняковый фундамент, – пацан похлопал по чугунной платформе, за которую мы уцепились. – По двое не ныряем, только по одиночке, таков закон. Жди здесь! Как закричу, так ныряй, – объяснил пацан и занырнул, сильно работая ногами.

– Пошёл, – наконец раздался крик с противоположной стороны памятника.

Я глубоко вздохнул, потом выдохнул, прокачивая лёгкие, и нырнул с открытыми глазами. Метрах в трёх от поверхности показалась узкая дыра. «Ничего, – подумал я, – лишь бы голова пролезла, а сам как-нибудь». Дальше проём стал шире, но плыть в полную силу брассом было невозможно – мешали колкие стены. Короткими толчками, быстро-быстро, почти по-собачьи, я загребал, чувствуя, как сдавливает грудь. «Когда же кончится этот чёртов тоннель?» – искры начавшегося отчаяния обжигали мозг. Вот ещё один поворот. Уф, – показалась толща воды, пронизанная лучами золотистого света. Быстрей, быстрей наверх, к воздуху, к свету. Ох как труден первый шаг, первый прыжок, первое слово.

Наверное, севастопольские пацаны радовались моему всплытию сильнее, чем я. Всё-таки они сомневались и переживали за меня. Я же показывал своим видом, что всё тип-топ, что это для меня ерунда.

На следующий день мы все вместе пошли на Хрусталку, – так называли пацаны мыс в Северной бухте, в самом западном её углу. В годы войны здесь размещался командный пункт Приморской армии, защищавшей Севастополь. Его взорвали немцы, убегая из города в мае 1944-го. Повсюду валялись огромные бетонные глыбы и природные валуны. Входить в воду неудобно, зато вокруг ни души. Мы, накупавшись, играли в карты, что на Приморском бульваре запрещалось.

К вечеру пацаны провели меня по прямой к Карантинной бухте, что выходила в открытое море. На противоположном берегу её, на мысу, торчали белоснежные колонны коринфского ордера, а рядом с ними остатки крепостных стен.

– Вот он – Херсонес Таврический, – сказал с гордостью Стасик, – ему две с половиной тысячи лет. Там иногда пацаны находят золотые монеты.

– Врёшь? – усомнился я.

– Вот тебе крест, – ответил по привычке Стасик, – но там сейчас строго, там охрана.

Еле передвигая ноги от усталости и голода, мы вернулись домой. Совсем-совсем как некогда в Горьком мы возвращались с пляжа.

За две недели мы облазили весь город. Были на Северной стороне, на пляже Учкуевка, бродили по Малаховому кургану, смотрели на молодые ёлочки на аллее, созданной к 100-летию первой обороны Севастополя, на вечный огонь – первый огонь в Союзе. Все исторические места знаменитого города открылись мне в полной красе. Панорама обороны Севастополя, диорама на Сапун-Горе, музей Черноморского флота, величественные памятники капитану Казарскому, инженеру Тотлебену, Исторический и Матросский бульвары. Плавание на пароходе типа «финляндчик» в Ялту, Никитский ботанический сад, дом-музей Антона Чехова.

Но самым запомнившимся стал день, проведённый в Голубой бухте, где снимался культовый, как теперь говорят, фильм «Человек-амфибия». Вадим, отец Стасика, бывший футболист горьковского «Динамо», серебряный призёр чемпионата РСФСР 1949 года, был теперь футбольным судьёй. Он-то и устроил пикник в этой самой бухте, весьма и весьма безлюдной в те годы. Поехали мы на такси, так как его престарелая мама, жившая в то время с ними, плохо передвигалась на своих больных ногах. Где-то посередине выжженной степи с редкими клочками рыжей травы Вадим вдруг сказал:

– Приготовьтесь, сейчас взлетим.

Действительно, на каком-то бугорке колёса разогнавшейся «Волги» оторвались от земли. Сердце подскочило на секунду, а потом резко провалилось вниз.

– Ух! – вздрогнули все, а потом весело и с облегчением рассмеялись.

Проскочили стелу в честь погибших воинов. Вадим назвал номер дивизии и сказал, что вся она, почти целиком, полегла здесь.

– Вся? – недоверчиво переспросил я. – Тысячи солдат?

– Да! Тут несколько дивизий погибло. Севастополь – как предтеча Сталинграду. Немцы непременно хотели его взять, чтобы сделать Крым зоной отдыха для своих солдат.

Вадим мне очень нравился: вежливое, уважительное обращение, выдержанные манеры поведения, спортивный внешний вид. Стрижка полубокс (так тогда стриглись все спортсмены: коротко сзади и над ушами, и с челкой на правую сторону) выделяла внимательные, крупные и спокойные глаза, и весь он казался сотканным из сдержанной, но мощной энергии. По сравнению с ним Соня, торговавшая «кисляком» на улице Ленина, выглядела весёлой и недалёкой простушкой, хотя эта торговля и приносила основной доход в семью.

Вадим спросил меня:

– Сергей, спортом занимаешься?

– Бегом и лыжами. Второй мужской разряд по тому и другому.

– Молодец! – похвалил он.

Тогда-то он и рассказал мне, как они бились со Ставропольским «Динамо» за первое место чемпионата РСФСР. В финале, который проходил в Ставрополе, им пришлось сражаться три дня, три игры, так как первые две закончились вничью. Тогда не было ни дополнительного времени, ни серий пенальти. Только победа! Целую неделю они жили в Ставрополе. Но вот в третьей игре горьковчане проиграли со счётом 0:1.

– С хозяевами поля всегда трудно играть: подсуживают, – с горечью в голосе, будто это произошло вчера, а не 14 лет назад, произнёс Вадим. – Мы, честно сказать, после проигрыша надломились. Некоторых пригласили в другие команды, и они ушли. Дух команды как-то незаметно выветрился. Я ещё поиграл сезонов пять, а потом меня серьёзно травмировали, и я ушёл. Бутсы знаешь какие тогда были?

И, не дожидаясь ответа, сказал:

– Как кувалды.

В 61–62 годах Вадим тренировал в Горьком заводскую футбольную команду на Мызе. У него занимался и Валерка. Они играли на аэродроме ДОСААФ возле деревни Щербинки. Потом это место застроили многоэтажными домами, а он в конце 1962 года перебрался в Севастополь по совету и с помощью дяди Сени…

У Стасика я попросил маску с трубкой и проплавал, наверное, часа два, разглядывая через прозрачную, как стекло, воду историческое дно. Оно того стоило. Следы войны заставляли учащённо биться сердце. Я видел болванки снарядов, остатки миномётов, пушек, белые, как снег, черепа людей и лошадей. Зелёные пули буквально сосновой хвоей устилали неровное дно залива. В 1942-м с обрыва падали убитые советские солдаты, а в 1944 году – немецкие.

Метров в двадцати от берега из воды торчала живописная известняковая скала, с которой мы ныряли в жутко солёную воду. Обсохнув, мы из бровей вычищали соль, словно из кухонной солонки. После полудня поднялся сильный ветер, разогнавший на море волну балла в три. Как не покататься на волнах? И катались, покрикивая от восторга: «Ух ты! Вот здорово!» Стасик учил меня:

– При такой волне подплываешь к скале, но не вплотную, и ждёшь, когда волна поднимет тебя. Поднявшись, надо крепко схватиться за выбранный заранее выступ, и пока волна не пошла назад, быстро-быстро влезть на скалу, а иначе волна потянет тебя назад. Чуть замешкаешься, всю грудь расцарапаешь об острые выступы.

Учить-то он учил, а сам был недостаточно ловок. Я сумел без потерь забраться на скалу, наученный им, а вот он зазевался. Не успев взобраться на безопасную высоту, Стасик разжал пальцы. Отхлынувшая волна прижала его к неровной поверхности скалы и потащила за собой. Острые грани известняка, словно наждак, сильно располосовали ему грудь. Кровь из десятков мелких порезов проступила, словно роса на траве.

Вадим укоризненно посмотрел на сына:

– Мне кажется, что слово «ум» происходит от глагола «уметь».

Он ещё что-то собирался сказать, но Соня укоризненно посмотрела на него. Вадим молча достал носовой платок и, нежно прикладывая его к груди Стасика, стал убирать кровь.

– А теперь вставай лицом к солнцу. Оно быстро вылечит.

У всех испортилось настроение. Мне стало неловко за свою подвижность…

Стасик, пока жива была бабушка Тая, часто наезжал в Горький. В зиму того же года я учил его катанию на лыжах. Спустя годы он был свидетелем на моей свадьбе, потом смерть его бабки развела нас. На её похороны в середине 80-х приезжал лишь Вадим, и выглядел он как-то серо. От его прежнего лоска и уверенности не осталось и следа. Жизнь, чувствовалось, изрядно потрепала его. Мне стало больно и жалко его. Казалось, что и я в чём-то виноват. Кто-то из родственников, видимо, прочитав на моём лице удивление, шепнул мне на ухо:

– Они с Соней выпивают. Говорят, у него открылся свищ возле копчика после футбольной травмы. Водкой заглушает боль.

Несомненно лишь одно: жизнь – это прежде всего борьба с самим собой…

Через год после развала Союза я получил срочную телеграмму о кончине Стасика в Севастополе от рака горла. У меня банально не было денег на столь дальнюю поездку – инфляция под 1000 % съела все мои небольшие запасы. Гибель империй, без преувеличений, – страшное время. Многих мужиков оно скосило. У костлявой девы с косой в лихолетья всегда много работы. Люди говорят, что рак – болезнь скорби и тоски. Видимо, страшно и тоскливо становилось Стасику при виде пьющих родителей.

Я послал телеграмму соболезнования. На неё денег хватило. И опять у меня возникло чувство личной вины и боли за ставшее вдруг беспомощным государство Российское. Некогда мощный Советский Союз развалили предатели социализма, а мне он был по нраву. Он был по нраву всей нашей огромной семье, каждый из которой понимал, что без социализма я, мои братья и сёстры никогда бы не получили высшего образования, уверенности в будущем. 1992 год, когда я не смог прибыть на похороны Стаса из-за экономического развала, сразу внушил мне недоверие к «новому» порядку. Он оказался впоследствии обыкновенным буржуазным торжеством богатых над бедными, лжи над правдой, наглости над скромностью, жадности над щедростью…

Вот и со Стасиком я уже не пройду по знакомым улицам родного города.