Михаил Чижов

нижегородский писатель

Онлайн

Сейчас 9 гостей онлайн

Последние комментарии


Рейтинг пользователей: / 0
ХудшийЛучший 
Содержание
Дом
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Все страницы

 

Жизнь — это то, что случается с нами,

пока мы строим планы на будущее.

Томас Ла Мане

 

Двухэтажный угловой деревянный дом за сорок последних лет, что я его не видел, совсем постарел. В то далекое время я часто прощался здесь со своей девушкой, провожая ее после занятий в институте. Теперь дом лишь наполовину жи­лой, часть окон заколочена, часть просто выбита, некогда кра­сивые и резные наличники свисают словно рваная бахрома на обветшавших занавесях. Парадной дверью не пользовались, наверное, все эти годы. Перекошенные косяки намертво закли­нили ее, «металлисты» заботливо сняли ранее сверкавшую здесь медную ручку, кирпичный порожек превратился в груду ще­бенки.

Старые дома в городе умирают как незнакомые люди, мед­ленно и незаметно исчезая, словно их и не было. Одно- и двух­этажные, щитковые и бревенчатые, обшитые тесом, с мезони­ном или без оного завершают свой нелегкий путь. Многим лю­дям дарили они кров, тепло, свет и состарились в бескорыстном служении. Стены их слышали крики нарождающихся младен­цев, смех и плач подрастающих детей, жаркий любовный ше­пот, восторг торжествующей от наслаждения плоти, стоны боль­ных и умирающих, невнятные слова молитв и причитаний. Гре­мели над ними грозы, проносились вихри, шептали теплые весенние ветерки, падал ласковый, желанный дождик, кру­жился снег.

И нет числа характерам, соединенным с ними. Лицемеры и прямодушные, лгуны и правдолюбцы, подлые и честные, ко­варные и порядочные, умные и глупые, покорные и гордые, бессовестные и стыдливые, подхалимы и несгибаемые жили в этих стенах, приходили в гости, роднились или расходились навеки.

Разваливаются старые дома, уходят люди, их создавшие, меняются житейские принципы и, к сожалению, критерии оцен­ки прошлого и настоящего.

Когда-то, давно, и я родился в старом, тогда уже умираю­щем, бревенчатом доме. Согревала меня не только широкая русская печь, основа северного деревянного дома, но преж­де — добрая семейная любовь. На печи приятно было лежать и, свесив голову, наблюдать, как по полу бродит рыжий кот, ко­торый, встретившись с моим взглядом, тут же перебирался ко мне под бок, как бежит из открывающихся дверей морозная струйка белесого воздуха, как что-то стряпает мама. В печной трубе воет ветер, под рукой мурлычет кот, и ты сладко засы­паешь вместе с ним. Забудешь ли ощущение бесконечно ласко­вого уюта, когда, вернувшись с прогулки домой весь обвален­ный снегом, прижимаешься спиной к горячим бокам печи, под­совывая за поясницу окоченевшие пальцы.


Просторные сени, половицы в которых были такой ширины, что попытка представить толщину сосны, распиленной на та­кие тесины, вызывала в воображении дремучий лес из сказок, на ночь рассказываемых мамой мне и брату. Мы ложились по обе стороны от нее переживать за сказочных героев. Бывало, она, сморенная за день тяжелым трудом, теряла нить рассказа и засыпала, а мы безжалостно толкали ее в бок, требуя про­должения. Встрепенувшись, мама повышала голос, высота ко­торого снижалась вновь через две-три минуты до очередного нашего толчка. Мальчишеская жестокость с годами уходила, сменялась жалостью и состраданием к старикам и детям и про­сто усталым людям.

Узкий двор, вымощенный булыжником и кирпичной щебен­кой для удобства проезда подвод с дурандой, сеном и другим кормом для нашей кормилицы — коровы. Как-то на этом дворе колесо телеги раздавило мою первую фабричную игрушку — жестяной автомобиль. Я не выбросил его, обливаясь слезами, а, вооружившись отцовым инструментом, который не раз держал в руках, разобрал машинку, выпрямил изогнутые части и вновь собрал. Уже тогда неприятно поразил меня вид отремонтиро­ванной игрушки. Наверное, этот случай закрепил в сознании истину: сломанное никогда не возродить в прежнем виде...

В память об отчем доме, дарившем мне науку жизни, я ку­пил в глухой деревне обветшалый, деревянный дом на берегу безымянной речки. Обширный двор, теплый хлев, сложенный из неправдоподобно толстых бревен. После ремонта я сохранил как символ мощной Руси неохватные столбы-косяки с выруб­ленными в них притворами для крепких дверей, кованые за­творы, крючки, «серьги», шкворни, скобы, тележные оси.

Каждый март я приезжаю сюда на неделю, чтобы покатать­ся по насту на лыжах, насладиться одиночеством. Оно как хо­рошее лекарство снимает тяжесть от общения на работе с сот­нями людей, от бесчисленного количества звонков, после кото­рых болят уши. Проблемы, просьбы, предложения...

Не многие понимают мое желание побыть наедине с собой, считая его старомодным чудачеством, а порой пижонством. Мне же приятно сознавать, что ближайшее жилье находится в двух километрах, а те дома вокруг, что остались, заселяются дач­никами лишь летом.

Немало в нынешней России мест, где жизнь кипит только на лесных делянках, с которых во все возрастающих количе­ствах вывозится лес-кругляк ненасытному Западу.

Здесь я не читаю газет, не слушаю радио, не смотрю теле­визор — этот современный ящик Пандоры. Той самой красави­цы, в которую при рождении Гермес вложил лживую, ковар­ную душу. Богатства же в ящике, подаренном богами, оказа­лись мнимыми. Открыв его, Пандора выпустила на землю пороки, несчастья, болезни и бедствия.

Я хочу тишины, мне претит «демократия шума» — это дья­вольское порождение современной мозаичной культуры. Толь­ко самые немудреные и необходимые для моего положения действия совершаю я. Готовлю простецкую пищу быстрого при­готовления из пакетов, заменяющую и первое и второе. Щедро сдабриваю и то, и другое подсолнечным маслом и репчатым луком, единственным витамином, доступным здесь, завариваю крепкий чай. Топлю печь или камин, таскаю дрова, щеплю лу­чину для растопки, хожу на колодец за водой, в магазин за хлебом, и ничто не отвлекает меня от дум. А главное — лыжи. Неторопливо гулять — не в моем характере. После бега возвра­щаюсь весь мокрый от пота, соленого пота.


За дверью горницы печное, сухое тепло с букетом ароматов родного, старого дома. Запах нагретого красного кирпича, смо­листой сосны, напоминающей о знойном лете, и осины, кото­рой обшит потолок. Запахи крестьянского дома. Их нет в горя­чем воздухе из навороченных техническими новинками конди­ционеров.

Не надо никуда спешить. От этой мысли уже становится приятно. Медленно переодеваюсь и прислоняюсь к печи. Перед глазами перелески из елей, сосен и берез, меж которых обшир­ные поля. С утра лил настоящий дождь, столь необычный для начала марта.

Но после полудня выглянуло солнце, несказанно обрадо­вавшее меня: зреет антициклон. Лыжи, вминая мокрый снег, шипят, словно змеи. За мной остаются серые полосы.

Вечером мерцают звезды, предвещая ненастье. Я долго смот­рю на них, задрав голову, отыскивая знакомые созвездия, пока надвигающиеся тучи не затягивают их плотным, темным поло­гом.

Наутро дует сильный северо-западный ветер. Подо льдом накануне очищенных от снега дорожек словно ртуть перекаты­вается вода, стремясь спастись от замерзания. Гигантские осо­кори мужественно сопротивляются усиливающемуся напору ветра, но плакучая береза, покорно наклонившись, безвольно распластала свои тонкие-претонкие, длинные-предлинные руки-ветви. Столбик спирта в термометре неудержимо стремил­ся вниз, будто ветер залетел и сюда — в намертво запаянную трубку.

Вот налетел один снежный заряд, и в десяти шагах не вид­но ни зги, через полчаса другой, такой же краткосрочный, и вот все внезапно смешивается: и снег, падающий сверху, и снег, сдираемый ветром с сугробов.

Ну как тут не попробовать себя в поле, на лыжах, когда вокруг безумствует слепая стихия. Наст полностью еще не встал. Тонкая ледяная корочка ломается под моей тяжестью и сильно затрудняет движение. Сегодня я и не торопился. Снежные язы­ки, подобно виденным на картинках солнечным протуберанцам, не смешиваясь, друг за другом неслись по полю, создавая ощущение вселенского хаоса, неподвластного усмирению. Про­низывающий ветер быстро выдувает тепло из-под куртки. Толь­ко движение способно защитить от холода и сохранить жизнь в пургу.

Снежное безумство не пугало, не отторгало, а манило к себе, словно некто за опрокинутыми небесами звал меня. Мож­но было плакать, смеяться, плясать, кричать. Все эти дей­ствия были бы естественны и оправданы царящим на земле хаосом. Следы, оставляемые лыжами, заметало через две-три секунды белым снегом. Две полосы служили ориентиром: на укрепляющемся с каждой минутой сероватом насте свежий снег не задерживался.

Одиночный поход на лыжах в свирепую пургу можно срав­нить с плаванием на удаленном от берега глубоководном ме­сте.


Позволительно любоваться снежными сполохами, несущи­мися по полю от одного перелеска к другому, или заснеженны­ми вершинами, хорошо видимыми с моря, но ни в коем случае нельзя включать воображение, представляя, что с тобой может случиться, если сведет мышцы, а перед тобой километры голу­бой воды или заснеженного поля. К-и-л-о-м-ет-р-ы. Не играйте воображением, не надо, если хотите остаться живы. Фантазии при опасности несовместимы с жизнью. Здесь спасает мгновен­ное действие, а не раздумье...

Назавтра — солнце, упруго скрипящий наст, ломающийся под ногами лед на дорожках без единой капли воды под ним; унес ее Дед Мороз в бездонное голубое небо. Встаю на лыжи, и Белое Безмолвие вновь окружает меня. Сегодня оно ласковое, светлое, уютное, им можно наслаждаться бесконечно. Лыжи на уплотненном насте не оставляют следов и мчатся, кажется, сами собой. Цокают палки, втыкаясь в хрустящий сахар снега. Коньковый ход уносит меня далеко-далеко, и так волнующе приятно чувствовать и наслаждаться скоростью, что хочется запомнить навсегда каждый миг, каждую особенность соверша­емого действа. Душа свободна, голова отдыхает, тело наслаж­дается движением. При возвращении домой меня покачивает от усталости.

После обеда иду за водой в деревню. Прохожу мимо двух разрушенных ферм, третья тоже нежилая. Вы обращали вни­мание, откуда начинают разрушаться кирпичные столбы — основа большинства молочно-товарных ферм? С основания! Ка­жется, невидимая сила съедает нижние кирпичи, без которых столбы сначала кренятся, удерживаемые кровлей, а затем па­дают, увлекая за собой все сооружение. Конечно, не сразу и не в один миг, но от этого картина разрушения растягивается на годы, несказанно увеличивая скорбь от ее вида. Родная деревня...

Четвертая ферма оказалась обжитой конюшней, возле ко­торой валяются огромные тюки сена. Двойные ворота были за­крыты деревянным засовом. Мне не хотелось быть незваным гостем.

Я обошел ферму снаружи, заглядывая в окна, забитые для тепла сеном. Наконец нашлось окошко, в которое можно было заглянуть. Приставив ладони к стеклу и прижавшись к ним ли­цом, чтобы солнечные лучи не мешали заглянуть внутрь, всмот­релся.

Тотчас к окну подошел серый, в яблоках, красавец жеребец и уставился на меня черными, чуть раскосыми глазами. Ноздри вздрагивали, и был он юным и сказочно великолепным, как сивка-бурка.

Так велико было желание его погладить, приласкать, что он, видимо, прочитал мои мысли и стал ногой стучать в стенку, как бы говоря: «Ну что ж ты, иди ко мне. Погладь». Смущенный таким неожиданным приглашением, я отошел, чтобы не беспо­коить его праздным любопытством.

Вечером в сгущающихся сумерках стоя у окна своего дома, я смотрел на березу, на старый овин, на забор палисадника, в котором под усиливающимся ветром вздрагивала оторвавшаяся снизу доска. Я взял молоток, гвозди и пошел прибивать ее к слеге.


Вот он крестьянский быт — всегда надо быть готовым сде­лать какое-то конкретное дело: от самого малого, что я сде­лал, до самого большого — вырастить зерно, чтоб им торговала Россия.

Работай, трудись, не подличай, не завидуй — и ты свобо­ден. Сам себе и семье заработал пропитание в натуральном виде: сам вырастил зерно, испек хлеб, наловил рыбу, насобирал гри­бы, выкормил бычка, накормил корову, давшую тебе молоко, сметану.

Крестьянская страна, и опора ей — крестьяне. Тяготы Пер­вой мировой войны, революции и первые два десятилетия пос­ле нее Россия развивалась за счет основательности, совестли­вости и трудовой закваски крестьян, миллионами становивших­ся рабочими.

Все губительные новшества выдерживали они стойко. До войны Россия была еще полукрестьянской страной. Лишь каж­дый пятый, родившийся до войны, мог похвастаться тем, что родился в городе. Помнится искреннее удивление паспортистки в конце пятидесятых, когда в графе места рождения было одно только слово — «Горький». «И больше ничего?» — удивленно спросила она. «А что еще нужно?» — не менее удивленно отве­тил я.

Трудолюбие, врожденная дисциплина крестьян помогла в войне и особенно в послевоенном восстановлении хозяйства страны.

Деревня надорвалась, лишившись лучших людей, а полу­чив после начала так называемых реформ мощный удар, упа­ла как смертельно раненный солдат. Ей даже не пытаются оказать какие-то знаки внимания, причитающиеся за совер­шенный труд. Она умирает всеми забытая в чистом поле. Вы, наверное, замечали, как много воронья над умирающими де­ревнями?

Почему силен и развивается гигантскими темпами Китай? Ответы нетрудно найти. Там сохранилась деревня, там сохра­нился производственный цикл, опирающийся на землю-корми­лицу, основу пропитания людей, их занятости во имя блага родины.

...Я смотрю на разгорающийся огонь в камине, а в голове теснятся эти тревожные мысли, не исчезающие даже от еди­нения с огнем, от которого невозможно оторвать взгляд.

Но постепенно, перемешивая дрова, подбрасывая их в огонь, я разбиваю страшные размышления, словно угли кочер­гой.

Но всегда попадется сучковатое полено, бей не бей кото­рое кочергой, не переворачивай десятки раз, все равно не превращается оно в золу, разлетающуюся от дуновения. Неисчезающий, каменистый еловый сучок приходится выбра­сывать, иначе выстудишь печь, дожидаясь его полного сгора­ния.

В пламени памяти не сгорают лишь те, кто сучком совест­ливости, мудрости, таланта и труда, положенных на благо на­рода, царапают наше сознание.