В год, предшествующий лихим 90-ым, он вернулся в родной город, считая, что трудные времена надо встречать на родном берегу. То, что они настают, видно было невооружённым, так сказать, глазом. Союз республик свободных разваливался на глазах: каждая из них неожиданно вспомнила о своей самобытности, зачастую мнимой. Создавались национальные фронты, утверждались государственные языки, русских называли оккупантами.
Безудержная либерализация всего и вся для него, прожившего 40 лет в условиях дисциплины и порядка, стала мокрым холодным снегом, заносившим мозги. Из каждого «утюга» неслись слегка замаскированные проклятия советской власти, и ему, отдавшему 20 лет промышленности, было больно это слышать. И, как водится, чехарда в верхах больно ударяла по простому народу.
Год заслуживал определения «проклятый». Череда похорон родных и близких вызывала ярость, и потому он был весь издёрган от неё, от переезда, от смены работы, от привыкания к новым условиям, новым требованиям, новым людям. В душе светилась единственная радость, что двадцать лет назад при распределении после диплома он не соблазнился престижной работой в Литве, а выбрал крупный завод недалеко от родного областного центра. Как бы он теперь с семьёй выбирался из ставшей враждебной Прибалтики?
Возвращался он как-то хмурой осенью с могилы мамы, и встретилась ему бывшая соседка по частным домам в городском посёлке. Тётя Мотя – сухопарая, высокая старуха с продолговатым худым лицом и костистым носом. Разговорились.