Содержание |
---|
Клипса |
Страница 2 |
Страница 3 |
Страница 4 |
Страница 5 |
Страница 6 |
Страница 7 |
Страница 8 |
Страница 9 |
Все страницы |
Первое пробуждение после шестичасовой операции случилось ночью. По крайней мере, ему показалось, что ночью. До этого он будто парил в безвоздушном, темном и невесомом пространстве и почувствовал окончание полета, как в уходящем сне. Вокруг него были ангелы с трубами в нежных, пухленьких ручках, подобные тем, что красовались на потолочном плафоне в краеведческом музее. Да и как бы он узнал, что это ангелы, если бы не частые посещения музея с раннего детства. Чистые, безгрешные, картиночные они нашли время, чтобы сопровождать парящую его душу во сне, называемом «операция». И вот полет заканчивается: он спускался из божественного космоса на суровую землю, и как самолет в ночи искал посадочные огни, и не находил. Тогда срочно пришлось открыть глаза, словно в отчаянии от грядущего крушения.
Камерный, неяркий свет, доходивший до его воспаленных глаз, пробивался откуда-то сзади и не мешал вглядеться в тот узкий сектор мира, доступный для обозрения. Он был на редкость мал и ограничен: где-то вдалеке серая стена, подернутая туманом полузабытья и эфемерностью ещё не до конца вернувшегося сознания и белый потолок над просыпающейся головой. Повернуться бы на бок, и расширить обзор, но руки и ноги были крепко привязаны к полым трубкам, протянутым вдоль краев кровати. Впрочем, и без этих мер предосторожности он бы не смог двинуться.
Лицо закрывала маска искусственной вентиляции легких. Оставался только голос, что мог бы позвать на помощь и донести до тех, кто явно где-то копошится по близости, весть о своем пробуждении. Он точно не был уверен в том, нужна ли ему помощь, положена ли она ему. Может и кричать не надо? Зачем?
Боли нет, а, значит, не было и страха. Или наоборот: нет страха, потому ничего и не болит? Этого он ещё не мог понять. Слишком сложный философский вопрос для обычного человека, не говоря уж о том, кто только что проснулся после длительного наркоза.
Сейчас он не мог себе даже ответить: счастлив ли он, что жив, и сознание вернулось в его грешную голову. Будто и не было сложнейшей операции с остановкой сердца на полтора часа, в которые оно, как слабо исторгающая кровь безвольная тряпка, лежало в руках хирурга. Дорогое и очень необходимое всем сердце, о котором столько понаписано стихов, поэм, рассказов, романов, что их количество, их вес, наверное, превысил бы вес Земли, упорно утаптываемой теми, в чьих грудях оно бьется. И в большинстве своем все эти оды, гимны и драмы лживы и недолговечны, потому что человек слишком самонадеянное существо. Все его велеречиво мудрые измышления и, так называемые, «движения сердца» могут в момент исчезнуть, как утренний туман в лучах солнца, сердца Вселенной, от одного лишь неловкого движения хирурга. Во время операции он для больного Бог, царь, судьба, воплощает рок и фатум, как угодно их не называй, и помехой ему может быть лишь его физическое состояние. Ругался ли он накануне со своей женой, изменившей ему, или был недоволен школьными оценками сына, принесшего очередное замечание в дневнике. Все это мелкое и несущественное приобретало вселенское значение для того, чьё тихое, молчащее сердце лежало в руках хирурга, вшивающего в коронарные сосуды перемычки с техническим названием «шунты». Мелкие сосуды, такие же по размерам шунты, микроскопические нитки, толстые на их фоне пальцы. Все мы находимся в чьих-то руках, реальных или виртуальных, или попадаем в них рано или поздно, но попадаем непременно и надежно. Редко, кто минует этого, но тот, кому это удается, видимо, и есть свободный человек.
Сознание крепло, и не важно, что его видимый мир в это время был узок, убог, не совершенен и зыбок в своем объеме. Мир мыслей просыпался быстро, если не сказать стремительно, и был обширен, как вселенная. Ведь, в самом деле, думал он, если умножить 62 на число дней в году, а потом на 24 часа, да еще на сотни разговоров, реплик, действий, размышлений в день, то получится многомиллионная интеллектуально-трудовая масса опыта, из которой вырастает личность. Он опять закрыл глаза.
Еще вчера, представил он, на поля, на редкий лесок, остаток некогда большой загородной рощи, густо валил снег. Он стоял у окна, ожидая приезда медсестер с медицинской «каталкой», и вспоминал, как он в молодости бегал по этой роще на лыжах, быстро, по-молодецки выкидывая попеременно руки с палками, а затем, разом оттолкнувшись, сводил их сзади, чтобы принять наиболее оптимальную, обтекаемую позу при спуске в ложбину. Её, уходящую далеко на восток и взбирающуюся на возвышенность, хорошо видно из окна. По ту сторону водораздела течет могучая река, вбирающая воду из тысяч таких вот лощин. По этой лощине тоже бежит ручей, узкий, сноровистый, холодный помощник великой реки.
Человек по жизни тоже чей-то помощник, советник, друг. Без этого нельзя, думал он, вглядываясь, будто в первый раз, в снежную круговерть за окном и в очередной раз спрашивал себя: боится ли он смерти. Вот усыпят его на долгое-долгое время, чтобы провести сложную операцию, и где-то в необъятном и сложном организме лопнет какой-нибудь сосудик, и он не проснется. Просто не проснется и перейдет в вечное небытие, длящееся миллиарды лет. Мозг спокойно воспринимал такую возможность и не вздрагивал в испуге, а тело не покрывалось липкой испариной страха за свою жизнь, и пот не лил струйками из подмышек. И это было правдой.
Он не кривил перед собой. Ради чего, собственно? И не представлял, как в детстве, горьких слез родных. Не утешал себялюбиво жалостливой картиной похорон: плачем жены и хмурыми взглядами детей, отводящих глаза от бескровного, неживого, ставшего чужим лица с заострившимися чертами и темно-фиолетовыми кругами вокруг впалых глаз, жадным, болезненным интересом соседей и сотрудников по работе. Будь, что будет, думал он.
Все, кто сейчас его окружает, пойдут вперед по жизни или будут беспомощно топтаться на месте (кому как суждено), он же останется таким же, и не достать их ему ни рукой, ни голосом. Только память способна творить чудеса и в ней он останется таким же. Наверное, это хорошо, думал он, но тоже ненадолго. На срок им отпущенных дней. Дети, внуки – продолжение его жизни. Только будут ли они ходить на его могилку? Хотелось бы, конечно, но не из-за тщеславия, а памяти о прошлом, без которой люди, да и сама жизнь дичают, как культурные растения без ухода: перекопки земли, полива, подкормок, обрезки лишних ветвей. И потому, но и не только, надо заниматься с внуками и пытаться вдохнуть в них свою душу и существенные «мелочи» жизни. И, прежде всего, что такое хорошо и что такое плохо. Если они разницу эту усвоят нутром своим, то сохранят твой образ и придут. Куда угодно придут. Вот, видишь, сказал он себе, почти все хорошо: ведь ты же отдаешь им свое время. Потом они отдадут тебе свое. Есть же на свете высшая справедливость. Так о чем же грустить?
Он и не грустил, но мысли, раз за разом, возвращались к предстоящей операции. Живой думает о живых. Это нормально. Сейчас, или совсем скоро, решительно распахнется дверь в палату, и в неё войдет симпатичная, черноволосая медицинская сестра, стройная, высокая под стать высшим, модельным требованиям. И ему будет приятно, что на эту сложную операцию его повезет она, внимательная и не равнодушная. Какой пустяк, думает он, кому везти тебя на возможную смерть, и не может с этим согласиться. Кажущиеся условности совсем таковыми не являются, особенно, в критические моменты жизни. Это те «пустяки», без которых она становится пресной, пустой, обезличенной. Если тебя окружают убогие духом люди, то и сам ты станешь со временем таким же, как окружающие. Нет, даже в самом малом деле надо искать прекрасное и прекрасных людей, радующих глаз и душу.
Вчера эта модельная медсестра, что-то забыв, вернулась на свой пост. На ней было черное, кожаное и длинное пальто, опушенное по краям крашеным в тон песцом. Она ходит всегда стремительно и даже не длинные волосы её развеваются, как у финиширующей на короткие дистанции спортсменки. Он, сидя в коридоре, читал грустно-веселые рассказы О. Генри (самое подходящее чтение в столь ответственный момент ожидания) и поднял голову, услышав быстрый шум её шагов.
-О-о-о, - только и сумел он вымолвить, чтобы успеть донести до неё, летящей, свое восхищение.
Она притормозила. Обычные черты лица озарила теплая улыбка, в которой заключалась вся суть её, мягкая, завораживающая, добрая. Он встал, подошел близко-близко и таинственным шепотом спросил:
-Таня, у вас какой рост?
Её глаза зажглись горделиво-шаловливым блеском, но не как у кокетки, празднующей очередную «победу», а как у женщины, имеющей двух детей, получивших признание взрослых. Другая отмахнулась бы в своей чопорной недоступности от осознания мужского, больничного и временного «вдовства», но не она, умеющая отличать зерна от плевел.
-Один метр и 78 сантиметров, - но женское начало всё же проявилось, - зачем это вам? – добавила она лукаво.
Отнюдь не осуждение прочитал он в этом вопросе («ну вот и Вы туда же, а я думала, что Вы серьезнее»), а элемент игры, важной и отвлекающей от беспокойных дум перед операцией.
-В модельном бизнесе вам бы цвести, - ответил он серьезно. Потом подумал и добавил, - хотя вдруг испортили бы там вас.
Она засмеялась.
-Меня трудно испортить.
-Верю, - улыбнулся он, и душа его осветилась словно от мудрого, неназойливого и скорого разговора. Он тут же ушел в палату, чтобы не смотреть ей вслед и не смущать её своим излишним и пустым любопытством. Впрочем, не до него ему было в то время…
Скоро она приедет, время подкатывает к девяти, а такие операции начинаются обычно рано. Она скажет: «Пора» и будет ждать в тамбуре, отвернувшись от него, снимающего с себя всю одежду. Он должен остаться в том одеянии, что подарила ему мама при рождении. Нужно освободиться от всего земного. От обручальных колец, нагрудных крестиков, зубных и прочих протезов.
Он не очень везуч по жизни и достаточное число раз попадал на операционный стол по разным причинам. Возможно, и по своей глупости. Вся эта сумма, состоящая из глупости и мудрости, случайностей и закономерностей, и есть судьба. Потому-то её условия ему были известны, и он заранее подготовился: на нем оставалась безрукавка и спортивные штаны.
Верил ли он в Бога? Наверное. Он читал на ночь любимые молитвы «В час беды» и «Молитву ко Господу», но где-то внутри было осознание, что этого не достаточно, хотя ясно понимал, что не только в руках хирурга его жизнь, а того, которого не опишешь словами и чувствами. Скорее всего, он принадлежал к фаталистам, которые по большому счету и являются самыми ортодоксальными верующими…
Он опять открыл глаза, и вновь никто не обратил вниманий на его пробуждение после наркоза и наркотиков. Наконец в поле зрения оказалась женщина. Простоволосая, с крашеной белой прядью в темно-русых волосах, узкой полосой закрывающей левый глаз. Она возилась, не глядя ему в лицо, рядом с правым плечом, под ключицу которого был вшит катетер: вводила в него новые порции питательных растворов, антибиотиков и, возможно, наркотики.
Легкая эйфория, создаваемая ими, закружила легкую, беззаботную голову. В таком подвешенном, полубезумном состоянии у человека всегда просыпается правдоискательство и жажда дисциплины. Более глубоких мыслей в таком мозгу, видимо, и не бывает. Так ведут себя люди после получения долгожданного приказа о назначении на высокий пост.
«Чегой-то она без шапочки? - думал он раздраженно, сверля, как ему казалось, её лицо глазами. - Нарушает инструкцию, «простоволосая».
Он уже придумал ей прозвище. Наверное, ему не нравилось, что она не замечает его. Он пытался поймать её взгляд, но тот ускользал, расплывался. И перед очередным полетом в космос забытья с удовлетворением отметил, что все-таки успел отметить и оценить вид медсестры. Это хорошо…
Нет, на дворе точно полночь. Человек есть, что ни говори, животное, а оно способно различать ночь и день всегда, при любых затемненных обстоятельствах. Слева и за спиной закричал беспокойным петухом с долгим, пронзительным и бессмысленным криком, неспокойный больной. Это он разбудил его в очередной раз. И тогда женские голоса зазвучали за его головой.
-Чистое наказание этот пятый номер. Сейчас забуянит. Хорошо тебе, у тебя спокойный больной. Надо же, как наркоз проявляет истинную суть устройства мозгов. Ходят, рассуждают, говорят умно, кажется, все одинаково до операции, а расщепление сознания – вот оно, стоит лишь только дать наркоз.
-Да, - согласилась «простоволосая».
Он самодовольно улыбнулся этому признанию. И в то же время понял эти слова, как предупреждение: не будь таким. Ему захотелось в ответ проявить свои способности. Чтобы сказать слово, он набрал больше воздуха в грудь и закашлялся. Грудь запылала нестерпимым огнем, и он провалился в небытие.
-Курильщик? – спросила «простоволосая», когда он очухался.
Он покачал в отрицании головой.
-Тогда почему кашель такой булькающий? – она адресовала вопрос скорее себе, чем ему.
Он не мог ей ни в чем помочь, если не считать доступные в его положении качания головой. Видимо, что-то ей не понравилось, она обеспокоенным голосом позвала недавнюю свою собеседницу. Его тончайшая ниточка жизни в эти минуты, возможно, потолстела на несколько микрон.
Сестры принялись проверять торчащие из его живота дренажные, полихлорвиниловые шланги. Они лениво шевелились в их молодых руках, будто сонные змеи после зимней спячки или червяки, выползшие после проливного дождя на асфальтовую дорожку. Вдруг из одного шланга брызнула жидкость. Черная, грязная, густая. Похожа на отработанную серную кислоту, слитую из хлорных компрессоров, подумал он. И вновь порадовался, что в мозги не проник какой-нибудь малюсенький живчик-тромб, и не закупорил столь необходимые им артерии. А есть ли у него мозги? – привычно и устало пошутил он сам с собой. Что это? Скорее всего - кровь? Откуда? И зачем он об этом думает? Не надо сейчас думать и тогда всё пойдет прекрасно.
Вторая сестра нагнулась и подняла мерную банку, привязанную к той же штанге, что и руки. Кровь, торопясь и пенясь, потекла в емкость, стараясь быстрее заполнить её всю целиком. Боли не было: наркотики хорошо делали свое дело. Крашеная седая прядь «простоволосой» моталась перед его глазами, закрывая даже тот маленький сектор мира. Или сестра вглядывалась в его лицо? Он слышал лишь жадное бульканье крови.
-Дышит сам? – прозвучал несколько взволнованный голос другой медсестры.
-Сам, - ответила простоволосая.
Простые, стертые до неузнаваемости слова, как на старых угольных грампластинках. Разве они могут выразить всю гамму чувств? Они, как плохо формованный кирпич, с трудом укладываются в ровную стену отношений. Ими, к сожалению, трудно рассказать даже о своих переживаниях. Всегда недоговоренным останется самое главное, близкое и родное, и это способно домыслить и понять только сердце. Особенно больное, прошедшее горнило испытаний. У всех так. Но раскрыться до конца также опасно, как боксеру опустить руки во время боя…
Вот так, скорее всего, и уходят люди. Буднично, обыденно и просто: потекла кровь, не могли её остановить. Просто, не смогли. Ну, так, как обычно, говорят без затей громкие, кем-то придуманные, красивые, на первый взгляд, но жестокие по сути слова: «Мы сделали всё, что могли».
Пытались ли сделать? Где-то, что-то порвалось, прохудилось, переполнилось. Это было выше наших сил. Выходит так, что свободного жизненного пространства для него вдруг оказалось на удивление очень мало, так мало, что приходится уходить с этого света.
В голове разведрилось, словно Некто прогнал все тучи и облака с его предсмертного небосклона.
-Отвяжите руки, - громко, как позволяла маска, закричал он. «Простоволосая» вздрогнула и часть крови из мерной банки пролилась на него, лежащего по пояс голым. Будто выполняя его последнее желание, она, молча, отстегнула специальные застежки. Он тут же стянул маску с лица.
-Я хочу дышать сам.
-Нельзя, не положено, - решительно сказала она и вновь натянула её.
Никаких ободряющих слов, как в голливудских фильмах: «молодец», «держись», «потерпи», «не молчи, говори». Да, в этих фильмах требуют, чтобы пациент не молчал. Нам-то это зачем? То, что американцу смерть, русскому благо. Конечно, это благо сомнительно, но уж лучше несуетное, гордое молчание, чем пустая, необязательная болтовня, от которой трещит голова.
Заляпанный кровью, он, верно, выглядел ужасно. «Простоволосая» смочила спиртом марлевую салфетку и стала стирать с него кровяные, успевшие запечься и стать грязными потеки. «Отработка», подумал он, вновь вспомнив серную кислоту и производство, которому отдал лучшие годы жизни. Мог ли он использовать их лучше, чем в опасном хлорном производстве, уносящем здоровье и треплющем нервы. Конечно, мог, но кто-то должен работать и здесь и добиваться, чтобы работа была честной, прямой, приносящей пользу. Жаль, что завод развалили неумные и ленивые начальники, и можно лишь придти и побродить по его останкам. Понятно, где и как поистрепал он свои нервы и тем самым подсадил свое сердце опасной работой. От чего сейчас вдвое моложе его люди делают такие же операции? Чем они износили свои сердца? Распутством? Ленью? Отсутствием достойной работы?
Он, как мог, помогал «простоволосой» протирать свое облитое кровью тело: изгибался, как червяк, чтобы она просунула руку с тампоном под поясницу, с трудом отрывал от кровати по очереди руки, ноги. Смешно, наверное, смотреть на потуги бегемота со стороны, думал он, но всё же делал это. Он не мог по-другому. Взгляд сестры задержался на раздавленной в производственной аварии руке, и впервые он заметил отсвет интереса в её равнодушных, усталых глазах, повидавших столько крови и страданий.
«Парень, - будто вопрошал он, - ты не так-то прост?»
«Возможно», - отвечал его тускнеющий от потери крови взгляд.
У сестры не было времени отмечать интенсивность блеска его глаз, она приводила тело в порядок, чтобы сдать смену. Теплое тело обтирать легче, не надо подогревать салфетку. Неумолимо надвигалось утро, когда придут дневные врачи и спросят: «Что? Где? Когда?». И не забыть бы надеть шапочку к их приходу.
Сознание уходило, и ему с настойчивостью пьяного мужика, тщащегося доказать недоказуемое, приходилось силой возвращать его на место. В тяжелеющую, непослушную голову. Только теперь обстоятельства были на его стороне и помогали. Испаряющийся спирт холодил тело до дрожи и бодрил мысли. Бульканье крови, сливающейся в аккуратную, мерную баночку, также не давало расслабиться.
-Ку-ка-ре-ку, - кричал время от времени неспокойный больной, он тоже помогал ему сохранять сознание.
Всплыл в памяти несчастный поэт Бездомный из «Мастера и Маргариты» и он попытался нашептать самому себе любимые строки: «В красном плаще с белым подбоем…». Нет, этот подвиг памяти ему не совершить.
Бессильно распростертое, синеющее от испаряющегося спирта тело, казалось не способным вобрать в себя еще какую-то дополнительную боль и страдание. «Простоволосая» не успела накрыть его простыней, а в палате было не жарко. Тело бросило в дрожь, словно его перекинули на телегу, а та полетела, помчалась во весь опор по лесной дороге, подскакивая на торчащих из песка корнях сосен. А, может быть, то была булыжная мостовая, которую он еще застал в детстве и оценивал в полной мере, катаясь на велосипеде с литыми шинами.
-Эко, братец, как вас растрясло, - услышал он голос хирурга, делавшего ему операцию и пытавшего пошутить.
«Сейчас и вас затрясет!» – хотел нагрубить он, обидевшись и не приняв шутки, но сдержался, хотя знал, что «приподнятые» нервы помогают в трудные минуты. Он решил беречь сознание до конца и узнать, что же с ним приключилось и почему из него, как из жертвенного барана, безостановочно течет кровь. Он надеялся, что ему еще рано класть в рот монету, чтобы паромщик Харон перевез тело на другой, неживой, берег к вратам Аида.
«Срочно», «быстро», «эхограмму», - доносились сверху и сзади слова, и совсем уж резко и с раздражением: «Да, и накройте чем-нибудь больного!» Прикатили переносной аппарат, снимающий эхограмму.
Зазвучали новые слова: «перикард», «кровотечение», «анастомоз», «операционный стол», «слетела клипса». При чем тут женское украшение, подвешиваемое к ушам модницами? Зачем здесь это слово, столь чуждое кардиохирургии? Почему слетело? Как это слово похоже на «кляксу». Оно точнее в данном положении: наставили-то «клякс» хирурги, а не женщины, пользующиеся этими похожими на слух безделушками.
Другие, круглые, ярко-синие глаза уставились на него. Аккуратно подкрашенные они лучились лаской и радостью, казалось столь неуместной здесь среди крови и печали. Бейдж с фамилией, именем и отчеством почти навис над ним, когда она освобождала подключичный катетер и стала вводить новый раствор.
-Тонечка? – полувопросительно и фамильярно спросил он, чувствуя, что имеет на это право.
-Да, да. Родное имя? – улыбнулась она. Улыбка согрела его.
-Вполне. – Он помолчал. Времени оставалось мало. - Что такое «клипса»?
-Зачем вам это знать? – также как и сестра Таня, ответила она вопросом на вопрос. – Не надо, не берите себе в голову.
Как глас иерихонской трубы загудел с небес приказ:
-Готовить к операции!
-Вы видите меня? – донесся нежный голосок Тонечки.
-Да, - он поднял глаза. Словно над глубоким колодцем, в котором он сидел, повисли взоры-звезды. «Как же быстро они опустили меня в колодец», - подумал он.
-Вы можете дышать?
В его колодец опустили трубку, и она мешала дышать, прижимая язык.
-Чуть поднимите, - он попытался растопыренными пальцами показать нужное расстояние.
-Глядите на нас, - приказали свыше. Это приказание было излишним: лица тех, что наверху, кружились в осеннем танце желтыми листьями, летевшими прямо в его глаза. Он зажмурился.
-Жарко?
-Да!
Как в перевернутый бинокль, в нескончаемой дали к краям окуляра прильнули маленькие овалы бледных лиц. Он глядел на них, ощущая себя раздавленным на дне колодца лягушонком, и ждал, что те наверху пошевелят шутливо и играючи пальцами, чтобы развеселить его, находящегося на краю жизни и смерти. В паху разливалось огненное тепло. Он плавился. Раздавлен, расплавлен и … выброшен.
«Боже, угаси огневицу, прикоснись телеси…»
-Дышите! Можете дышать?
Мог ли он кивнуть или ещё как-то обозначить своё отношение к вопросу? Кто-то точил скальпель и разводил зубья ножовки, что вновь будет разрезать железные скобы, скрепляющие его несчастную и многострадальную грудь.
«Пропустите, пропустите меня к нему: я хочу видеть этого человека…». Захотелось увидеть жену и сказать ей: «прости и прощай». Нет, не надо: пусть ЭТО останется с ним. Только с ним. К этому, сугубо личному, нельзя подключать никого. Слышите: никого. Посиневшие губы его приоткрылись и попытались что-то сказать.
Диаметр окуляра уменьшался и уменьшался, превращаясь в точку. Вскоре исчезли лица, прилепившиеся к ней. В образовавшуюся точку хлынул яркий свет и, чтобы не ослепнуть, он ещё крепче сжал веки.
-Пора, - последнее, что довелось услышать ему.
Через пять минут его повезли в операционную. Сбоку от каталки бежала операционная сестра с мерной банкой, в которую продолжала струиться нетерпеливая кровь…
P.S. Клипса – маленькая (3 млм длиной) металлическая скобка, которой при помощи прибора, напоминающего степлер, отсекают ставшие ненужными артерии.