Михаил Чижов

нижегородский писатель

Онлайн

Сейчас 51 гостей онлайн

Последние комментарии

Рейтинг пользователей: / 0
ХудшийЛучший 
Содержание
Вачская родня
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Страница 7
Страница 8
Страница 9
Все страницы

Мы занимаемся коллекционированием слов,

а не изучаем действительность.

Академик Иван Павлов

 

Мальчишками мы любили играть в ножички. Для этого на ровной, хорошо утоптанной земляной площадке чертили большой круг, который в свою очередь делили в равных долях на количество участников. Нож надо было бросать со своей территории в чужую. Если нож воткнулся, значит, смело дели владения противника от своей границы до края окружности и присоединяй к своей. Старая линия границы с восторгом затиралась ногами. Выигрывал тот, кто захватывал весь круг.

Но, увы, если нож не втыкался, или ты не смог дотя­нуться им до границы ближайшего соседа, или твоя терри­тория становилась столь крошечной, что на ней не убира­лась нога, то в игру вступал следующий.

Каждый приходил со своим складным ножом: таково было правило. Наверное, оно подчеркивало некую взрос­лость, к которой мы в ту пору вожделенно стремились. У меня, самого младшего из друзей, такого ножа не было, и приходилось уводить из-под носа мамы кухонный нож, по­хожий на серп от многолетней чистки картошки.

У старшего брата (три года разницы) складной ножик был, и он подтрунивал надо мной:

—Смотри, не потеряй картофельный нож, а то с голоду умрем.

Я, наивный, не понимал насмешливой логики брата и искренне удивлялся:

—Почему умрем? — В начале 50-х годов мы часто испытывали голодные бури в пустом желудке, и повторения их не хотелось.

—Чем же мама будет тогда чистить картошку? — во­просом на вопрос отвечал брат и смеялся довольный, видя мое непонятливое выражение лица.

Картофельный нож с деревянной ручкой и узким лезви­ем был, к несчастью, легок и часто падал, даже воткнув­шись в землю. Вонзить же такой уродец было почти невоз­можно. Я мучился и переживал свою беспомощность молча и безнадежно, как могут страдать только упрямые мальчиш­ки. Я понимал: складной ножик так запросто не найти, но брату не завидовал: в семье зависть считалась грехом. Лю­бые попытки пожелать что-то, имеющееся у друзей, тут же пресекались мамиными словами: «У тебя есть не хуже». Но если твоя вещь на самом деле была не такой качествен­ной, то приходилось учиться так ею пользоваться, чтобы она действительно была не хуже подобной. Так было и с картофельным ножом: я день-деньской тренировался с ним и достиг таких успехов, что пацаны уже недовольно гово­рили:

—Что ему не втыкать-то, у него нож-то, вишь какой, сам летит куда надо.

К тому времени самая старшая сестра (она со своей 17-летней разницей в возрасте казалась мне тетей, и я иногда называл ее на «вы») вышла замуж за военного летчика, и мы с братом, разумеется, крутились возле них с тайной надеждой на какой-нибудь подарочек.


Как-то, наблюдая за нашей игрой, зять загадочно заме­тил:

—Такому игроку надо иметь достойный «инструмент». Он так и сказал: инструмент. Я не понял, что он имел в виду, а брата спросить я побоялся.

Мы с братом боготворили его, фронтовика и орденонос­ца, награды которого ласково гладили руками. Коренастый и крепкий, зять легко крутил «солнышко» на нашей самодельной перекладине, закрепленной с помощью отца между двумя тополями на окраине сада. Широкоскулое, открытое лицо с голубыми глазами, а над ними шапка в мелкий зави­ток черных волос. А форма? Голубые петлицы с золотыми крыльями, фуражка с околышем такого же цвета, хрустя­щая портупея и кожаная планшетка. Как все было красиво! И главное, что нам нравилось: уважительное отношение к нам, мальцам.

—Мама, — спросил я, — сестру я зову «ты», но говорить Косте (так за глаза мы с братом его называли по примеру взрослых) «ты» не могу.

—Зови по имени и отчеству: Константин Дмитриевич и говори «вы».

На неделю он с молодой женой куда-то исчез, а мы за беготней прозевали этот момент. Мама объяснила: «На Кос­тину родину поехали, в Вачу. Это недалеко». Где эта родина была, я тогда не разумел. Помню, что, вернувшись, он по­звал меня торжественным голосом, от которого у меня сра­зу же зачесались глаза, и сказал, протягивая мне малень­кий сверток в промасленной бумаге:

—На, дарю. И не посрами мой подарок. — А потом доба­вил: — Личной ножик-то. Значит, отполирован вручную, — пояснил он, доброжелательно вглядываясь в мои благодар­ные глаза.

Слово «личной» даже мальчишкам было знакомо в ту пору. В нашем понимании оно означало высшую степень качества. Это потом, спустя многие годы, будучи в район­ном центре Вача, я узнал, что «личкой» на нижегородском диалекте кустарей металлистов называется ручная поли­ровка, и выполняют ее личилыцики — мастера сухой шли­фовки — на войлочных вращающихся кругах, натертых крок-сом — полировочной пастой. Личилыцики в стародавние вре­мена едва доживали до 40 лет, безвременно умирая от чахотки. Возможно, и, зная характер зятя, наверняка, он объяснял нам все эти премудрости, но мы с братом, словно наскипидаренные энергией детства, всегда торопились быс­трее удрать из дома.

Всему свое время: не мог я тогда понять все эти житей­ские сложности, да, вероятно, и не надо было. Детство дол­жно расцвести в полный цвет, чтобы завязалась и вызрела личность, как из бутона должен получиться нечервивый плод на яблоне.

Занимали меня в ту пору лишь тренировки по овладе­нию подарком, лазание с пацанами по оврагам да пластин­ки, которые зять привез из Австрии, где служил после победоносной войны. «Columbia» — с трудом читал я, повто­ряя за ним, желтые буквы на зеленой этикетке, под кото­рыми чернели вовсе непонятные слова. «Tschornye glasa — Tango, чуть ниже: PETER LESCENKO, Bariton и еще ниже: mit Orchester.


Я заводил старенький патефон, точил на бруске иглу и ставил пластинку. Чарующие звуки и слова тревожили даже детское сердце. Усевшись на маленькую табуретку, я под­пирал ладонью щеку.

Был день осенний, и листья грустно опадали, В последних астрах печаль хрустальная жила, Грусти тогда с тобою мы не знали, Ведь мы любили, и для нас любовь цвела...

На оборотной стороне — озорная песня «Станочек» с ре­маркой «Русская народная песня» — «Я работаю на пряже у прядильного станка...». Всего было семь пластинок, из ко­торых сохранилась лишь одна. Слушать ее сейчас практи­чески невозможно: сплошной треск и шум — так она заигра­на. Остальные подарки время рассеяло без следа.

Я тогда не просто знал слово «грусть», мне знакомо было это чувство. Не той, конечно, любовной грусти, о ко­торой пел Петр Лещенко, а грусти от не сосчитанного ни­кем количества прощаний с многочисленной родней. Братья, сестры, родные и двоюродные, дяди, тети, племянники и племянницы проходили через наш дом, стоявший недалеко от вокзала. Отъезжающий всегда озабочен и тревожен, и мое мальчишеское сердце, видя взволнованные и грустные лица родных, проникалось их заботами в доступной ему мере. Я учился понимать людей, их боль и тревоги. Проводы, ва­гоны, паровозы, рельсы звали и меня в дорогу, мне хоте­лось познать дух странствий, от предчувствия которого уча­щенно билось сердце.

В 16 лет, один, я впервые посетил родню, раскиданную по необъятному Союзу.

Первое самостоятельное путешествие было и самым про­должительным. С Константином Дмитриевичем и его семьей на автомашине ГАЗ-21 мы проехали из Горького до города в центре Украины, в котором они жили.

У сестры я погостил две недели, покупался в Ингуле с племянницей и племянником, а за это время Костя догово­рился с коллегами летчиками, чтобы меня взяли «баллас­том», «багажом» на чартерный авиарейс до Симферополя. ТУ-104, на котором я отправился в Крым, был первым ре­активным пассажирским самолетом в истории Союза, но он так и не стал серийным из-за недостаточной шумовой изо­ляции салона. На смену быстро пришли другие «тушки».

В Симферополе приземлились в час ночи. После неисто­вого рева двигателей тишина южной ночи так крепко стук­нула меня по ушам, что я на некоторое время оглох. Расте­рянный и почти ничего не соображающий, я с большим тру­дом выбрался из наконец-то замолкшего самолета и пошел по летному полю, тряся головой как контуженный. Летчи­ки, видя, что я не в лучшей форме, не стали беспокоить меня расспросами, а лишь махнули рукой, показав направ­ление, в каком надо идти. Сами ушли в гостиницу, а я при­сел на скамейку (провел на ней всю ночь) возле аэропорта, денег на отель у меня не было. Дальше я сам должен ре­шать, как добираться до Севастополя. От южной ночной прохлады и пережитых волнений меня немного знобило.


Слабый ветерок доносил пряные запахи неизвестных степ­ных трав; вокруг меня, на обширных клумбах, цвели розы и еще какие-то яркие цветы. Услышав наконец треск цикад, я обрадовался, что не оглох и смог вынести нелегкий полет. И тогда же я, шестнадцатилетний, совершенно по-взросло­му подумал: вот оно счастье. Счастье жить в этой стране, иметь много родственников, свободно путешествовать и не чувствовать себя одиноким, потому что не только родня, но и все, окружающие, как единая семья, хотят мне добра.

В Севастополе я с двоюродным братом и его друзьями сигал ласточкой с Приморского бульвара в Черное море, подныривал под памятник погибшим кораблям (оказывает­ся, в скале, на которой стоял обелиск, была подводная штоль­ня), бродил между колоннами древнегреческого Херсонеса, наивно пытаясь найти на память что-нибудь антикварное. Ходил с дядей Сеней на ночную рыбалку. Мы ловили скумб­рию и тут же коптили ее на скалистом крымском берегу, поеживаясь от утреннего бриза. Ласковое, теплое море, как хамелеон, меняющее цвета своих вод при закате солнца и порывах ветра от нежно-голубого до черного.

Можно долго рассказывать человеку, живущему среди северных хмурых лесов, среди равнинных рек, о скалах и море, изощряясь в словах и пытаясь наполнить их сущнос­тью, чтобы передать ощущения от скал и моря, все тщетно. Слова — пустое, пока ты сам не станешь карабкаться по скалам и плавать в соленой, теплой воде, разглядывая дно через 10-метровую толщу лазурной воды. Когда будешь оче­видцем, тогда и вдохнешь в мертвые символы слов свои живые чувства...

Неделю я жил в Москве на Преображенской площади в доме, стоявшем по соседству с только что взорванным по приказу Хрущева храмом Преображения Господня, в одной из комнат огромной коммунальной квартиры на первом эта­же. Перед окнами, завывая серводвигателями и лязгая пнев­матическими дверями, останавливались с раннего утра и до поздней ночи троллейбусы. Они не мешали мне, не чуявше­му ног от хождения по московским изогнутым улицам, Крем­лю (проход в него тогда был открыт), Третьяковской гале­реи и другим музеям. Я наполнял книжные знания трепет­ным чувством сопричастности, я наслаждался вкусом жизни как сахаром, а не его образом, от которого во рту не ста­новится слаще.

Брат, который в детстве советовал мне беречь карто­фельный нож, проходил в это время срочную службу в ар­мии, в учебке под Переславлем-Залесским. Деньги у меня еще оставались, и я проложил такой маршрут дальнейшего путешествия по Руси: к брату, затем в Ярославль (благо, что Переславль-Залесский находится на автодороге Моск­ва—Ярославль) к Виктору Дмитриевичу, родному брату ук­раинского зятя (вачская родня), а уж там по Волге-матуш­ке реке до родного дома совсем рукой подать.


Московская автостанция северо-западного направления находилась у Рижского вокзала, уютного здания голубого цвета с белыми каменными наличниками, шедевра архитек­туры конца XIX века. Здесь была когда-то граница горо­да — Крестовская застава, отсюда еще со времен основа­ния Москвы пролегла торговая дорога на Ростов Великий и Суздаль и далее к Ярославлю, заметно оживившаяся после основания Троице-Сергиевского монастыря.

Я стоял рядом с посадочной платформой с купленным билетом в ожидании автобуса, когда ко мне подошли два молодых, спортивного вида мужика и предложили ехать с ними на легковой автомашине.

—Ты в Ярославль едешь!? — уверенно спросили они.

Я согласно кивнул головой, и тут же в голове забегали сомнения. Но смотрели они прямо в глаза, и я почему-то поверил им.

—Но я уже купил билет на автобус. А сколько вы за­просите? — ответил я.

—Стоимость автобусного билета, чтобы не ехать порожняком. Билет же не проблема: сейчас продадим. Давай би­лет.

Почему мы верим другим людям? Что некоторых спаса­ет и уводит от надувательства и обмана, а другие часто становятся жертвами мошенников? Интуиция? Опыт? Или обычная осторожность и нежелание ввязываться в авантю­ры? Ведь этот мужчина мог запросто уйти с билетом и не вернуться, но я отдал ему...

За время путешествия я стал более внимательно при­глядываться к людям, учился подмечать тонкости поведе­ния и соответственно характера, развивал навыки общения, пытался ненавязчиво вступать в разговоры с незнакомыми попутчиками, нащупывая интересную для собеседников тему, пытался их оценивать.

Освоенную в ранней юности науку «человековедения» я с годами совершенствовал, пополнял практическими приме­рами, наращивая опыт, упорядочивающий хаос ощущений. Меня, уже взрослого, часто упрекают, спрашивая: имею ли я право оценивать людей по малейшему проступку, дви­жению, слову. Я искренне удивляюсь упрекам, потому что без этой науки человек подобен неразумному дитя, забро­шенному в непроходимую чащу. В ней среди тысяч деревь­ев, плотно стоящих и похожих друг на друга, как две капли воды, ребенок, скорее всего, заблудится и погибнет. Но они неразличимы лишь при поверхностном взгляде, человек ра­зумный и опытный отойдет в сторону и посмотрит, с какой стороны на дереве больше мха, а с какой растет больше веток, и после этого определит стороны света и найдет на­правление выхода...

Один ушел с моим билетом, а другой повел меня к маши­не. Может быть, Бог спасает тех, кто верит людям и у кого нет того первого чувства, по которому все люди сволочи и обманщики.

Через пять минут первый вернулся и сказал:

— Порядок! Заводи, поехали.


Нельзя сказать, что у меня свалился камень с души при этих словах, я почему-то сразу им поверил и не очень-то волновался.

Из их разговоров я понял, что они авиационные техни­ки, обслуживающие опытные самолеты. Один рассказывал, как собирали почти по косточкам Георгия Мосолова, чудом уцелевшего после аварии при испытаниях очередной авиа­ционной новинки; другой говорил о 60-летнем Владимире Коккинаки, генерал-майоре, президенте Международной авиационной федерации, все еще продолжающим испыта­тельные полеты. Тогда-то я впервые услышал поразившие меня слова.

—После полета, когда я помогаю ему выбраться из ка­бины, он мокрый как мышонок, то ли от напряжения, то ли от страха.

—Но я все равно им восхищаюсь. Мощный старикан, — сказал другой.

Потом они расспрашивали меня: кто я и откуда. Я охот­но отвечал. И через несколько минут пути они знали обо мне почти всё.

—Ого. В 16 лет один колесишь по Союзу. Меня мать в эти годы не пускала с пацанами в лес по грибы.

—Так ты один был ребенок, вот она и дрожала над то­бой, а он пятый. Как бы там ни было, но подсознательно матери спокойнее: один пропадет, останется еще четыре.

Эти слова обидели меня, уж я-то был уверен, что мама так никогда не подумает: мы для нее все были равны и любимы.

Они подбросили меня прямо к воинской части. Спасибо им, незнакомым людям, ставшими вдруг близкими.

Дежурный на КПП долго не верил, что к бойцу приехал младший брат, но у меня был паспорт, там фамилия. И я долго уговаривал его, чтобы он поискал солдата с такой же фамилией. Наверное, ему было просто лень звонить. И, кроме всего, он боялся, что ему может быть выволочка за то, что он позвал солдата, возможно, с учений или занятий. Дежур­ный сказал: «Подожди», — и выгнал меня из будки пропуск­ного пункта. Я два часа сидел в ожидании. Страшно хоте­лось есть, но отлучиться не мог — вдруг выйдет брат, и меня сочтут за обманщика.

Трудно передать оторопь брата, его изумленные глаза, когда он вышел из КПП. Боже мой, как он изменился, посу­ровел и ничегошеньки от мальчишки в нем не осталось. Пер­вым вопросом был вопрос о маме.

Мы побродили около Плещеева озера, посмотрели му­зей «Ботик», посвященный учениям молодого Петра I, по­любовались бесчисленными куполами храмов. Помню лишь его слова:

— Здесь церквей больше, чем домов.

Он проводил меня до автостанции, и мы расстались. Брат остался служить, а я поехал дальше, на север, в Ярославль, где меня ждал брат Константина Дмитриевича — Виктор. Он был в Ярославле большим человеком — начальником речно­го порта.


В нашем горьковском доме он появился почти одновре­менно с братом Костей, ухаживающим (так в ту пору гово­рили) за моей сестрой. Виктор учился в институте водного транспорта, жил в общежитии, но очень часто бывал у нас. Здесь, в стороне от общежитских соблазнов и суеты, чер­тил он курсовые и дипломный проекты, а сестра, имевшая прекрасный почерк, надписывала чертежи. Часто оставался ночевать в нашем частном доме, а по утрам, во время умы­вания, просил меня полить ему воду на спину. Вот она-то и помнится мне до сих пор. Какая-то неестественно бугрис­тая от почти перекрещивающихся во всю спину глубоких, синюшных шрамов. У меня каждый раз выступали слезы от жалости к нему: такому израненному и, как мне казалось, несчастному. Но он весело фыркал, смеялся, и я успокаи­вался. После института он работал в портах Кинешмы, Аст­рахани и вот Ярославля.

За шахматами, в Ярославле, я деликатно расспрашивал Виктора Дмитриевича о его жизни. Он, как бы нехотя, об­думывая ответный ход, неторопливо ронял слова.

В селе Лобкове, что в 10 километрах от Вачи, был его отчий дом. Тогда эта территория входила в Муромский уезд Владимирской губернии, и только в 1929 году был образо­ван Вачский район в составе Нижегородской области. Вик­тор Дмитриевич не говорил о достатке в семье, но отец их был грамотен и закончил народное училище в Новоселках. Работал в Лобкове на ножевой фабрике, построенной в 1894 году Дмитрием Дмитриевичем Кондратовым, известным вач-ским фабрикантом, а с образованием в 1929 году промколхо-за его, 26-летнего, избрали председателем.

—От этого фабриканта имя Дмитрий очень распростра­нено в наших краях, — рассказывал он. — Мы с братом Ко­стей почти погодки: он родился в 1922 году, а я в 24-м. Костя в 1940 году после средней школы поступил в Чебоксарское летное училище, а я с другом в 1941 году приехал в Ленин­град покорять медицинскую науку. Но на другой же день после приезда началась война. Война! Мы сразу же смекну­ли, что ни о какой учебе не может быть и речи, и пошли в военкомат записываться добровольцами на фронт. Тогда при­зывным был 1923 год. Я выглядел достаточно солидно и со­врал, что родился именно в этот год, благо, что тогда кре­стьянам паспортов не выдавали, а про метрику о рождении я сказал, что потерял. Да, если честно говорить, в военко­матах рады были обманываться насчет дней рождений, тем более добровольцев. Но вот щуплому другу все-таки не по­верили. Ему посоветовали подрасти. — Виктор Дмитриевич замолчал, а потом продолжил:

—Друг очень расстроился и решил вернуться домой. Я проводил его на вокзал и посадил в вагон. Еле-еле запихнул. Это была первая потеря в моей еще не начавшейся фронто­вой жизни: поезд, в котором он возвращался в Вачу, разбом­били. Друг погиб. — Он надолго задумался, а потом добавил:

— Я не буду оригинален, если скажу, что жизнь корот­ка. Но каждый из этой сентенции делает свои выводы и со­ответственно им действует. Порой я нутром чувствую, как убегают минуты, когда я разговариваю с человеком, меня не понимающим. В работе таких потерь времени предоста­точно. И я тебе скажу: ищи интересных людей, тебя пони­мающих, и с ними беседуй. Не трать время напрасно.


В конце 80-х я наткнулся в газете «Горьковская правда» на заметку «Награда нашла героя» с фотографией Сидорова Виктора Дмитриевича, получающего из рук военкома орден Красной Звезды. В заметке скупо говорилось, что в дни страшных боев октября 1941 года он, командир стрелкового взвода, начал свой ратный путь, обороняя Ленинград, а по­том прорывал его блокаду. Я взял бутылку водки и приехал к нему обмыть награду. Он в то время был уже заместите­лем начальника ВОРПа (Волжского объединенного речного пароходства) и жил в г. Горьком.

И в его жизнь вмешалась Судьба, отмерившая ему уход из жизни именно 22 июня, в день начала войны, ровно че­рез 50 лет. И мне, в мои земные дни, никогда не забыть его похороны и десятки венков от всех портов Волги, которые с печальной торжественностью несли курсанты речного учи­лища.

У всех свои способы измерения порядочности человека. Моя мера — отзывчивость на любую просьбу о помощи. Я не знаю случая, когда бы Виктор Дмитриевич не помог. И дело не в его больших возможностях, а в желании. У меня, к сожалению, десятки «друзей» с возможностями, которые на словах и с доброжелательными улыбками обещают помочь, а потом месяцами даже не звонят, чтобы хотя бы сказать, что им не удается выполнить обещанное.

В 1966 году, в очередной приезд Константина Дмитрие­вича с Украины, я напросился, чтобы он взял меня в Вачу. Наверное, тривиально будет мое утверждение, но меня поразила необычная красота этих мест. Те же Жигули. Может, чуть ниже горы Перемиловские, что на Оке, как Дят­ловы, на которых раскинулся Нижний Новгород. Невольно ахаешь, когда по Муромской дорожке вылетаешь на авто­машине на крутую Верхопольскую гору. Отсюда видно бога­тое село Арефино с беленой шатровой колокольней и пяти-купольной церковью, к которой, как к матке, поднимаются по косогору ухоженные дома, словно кудрявые овечки. А налево от дороги, внизу — озерцо, возле которого был ког­да-то постоялый двор, где держали лошадей для почтовых нужд.

В Ваче я познакомился с Зоей Дмитриевной Липатовой, секретарем райкома КПСС, родной сестрой Константина и Виктора. И я, по обычной своей привычке, стал расспраши­вать ее.

— Сколько себя помню, мама, как ударница сельскохо­зяйственного труда, всегда носила красный платок на голо­ве. Я всегда удивлялась, когда она спит. К полуночи возвра­щалась она с работы домой (работала в Лобкове на конном дворе), а в 4 утра будила меня и говорила: «Печку закрой через час, чтоб не выстудить избу». Была неграмотна, а отец, напротив, стремился к знанию. В 1933 году его, как предсе­дателя промколхоза, направили на трехлетние курсы под­готовки руководящих работников в Нижний Новгород. Да, вот интересный случай я тебе расскажу. Когда отец закон­чил обучение, я с мамой на колесном пароходе по Оке по­плыли к нему. Вдруг капитан во время плавания дал сирену и, когда все затихли, заговорил в свою железную трубу. Не скажу за всех, но я сильно тогда испугалась. Он продудел, что сегодня умер великий пролетарский писатель Максим Горький. Я хорошо запомнила волнение, вдруг охватившее пассажиров парохода, многие даже заплакали, а когда при­чалили, в городе уже висели флаги с черными лентами.


Зоя Дмитриевна ко времени моего приезда в Вачу за­кончила факультет журналистики в Высшей партийной шко­ле и после своего секретарства в райкоме долго руководила районной газетой «Большевистский путь», в редакцию которой она впервые пришла восемнадцатилетней девуш­кой.

Как бы ни были хороши и прекрасны те места, в кото­рых нам приходится бывать, несомненной и единственной ценностью являются люди. Чтобы нам ни говорилось в ново­модных теориях, человек — прежде всего существо обще­ственное. Непоправимым заблуждением нужно признать ут­верждение, что, совершенствуя техническую мощь и сред­ства общения —телефон, электронную почту, Интернет (не понимаю, почему это слово принято писать с заглавной бук­вы), — человечество только такими способами сохранит ци­вилизацию.

Но живоносна ли будет цивилизация, состоящая из мил­лионов индивидуалистов-одиночек, уткнувшихся в персо­нальные компьютеры и познающих мир лишь через ячею всемирной паутины. Мне думается, что только живое об­щение позволяет понять суть человека сердцем, а не толь­ко холодным разумом, который за долгие столетия так и не сумел принести людям счастье...

И всегда, когда мне предстоит серьезная работа, на па­мять приходит урок, усвоенный в начале трудовой жизни. Как-то на цеховом оперативном совещании технорук до­кладывал о ходе замены обмотки у двигателя, проводимой в другом, ремонтном, цехе.

Начальник цеха перебил технорука:

—Вы ходили к начальнику ремонтного цеха, чтобы об­говорить график ремонта?

—Зачем? — удивился молодой технорук. — Я ему позво­нил, и он обещал сделать в срок.

—Я советую вам сходить! — приказал начальник. Технорук после оперативки фыркнул:

—Чудит начальник, — и не пошел в соседний цех. Но ремонт затянулся...

Молодые часто говорят мне: «Зачем нам ваши стариковские советы, — и удивленно пожимают плечами, — сейчас совсем другое время».

Да, время другое, мир другой и люди другие. Но они не стали лучше, чем, например, были сто или тысячу лет на­зад. И без познания их невозможно выжить...

Я мысленно возвращаюсь к той детской игре в ножички, с описания которой начал свой рассказ, и мне становится грустно, когда я вижу, как власть, влиятельные политики, да и простые люди переносят правила этой детской забавы во взрослую жизнь...