Содержание |
---|
Вачская родня |
Страница 2 |
Страница 3 |
Страница 4 |
Страница 5 |
Страница 6 |
Страница 7 |
Страница 8 |
Страница 9 |
Все страницы |
Мы занимаемся коллекционированием слов,
а не изучаем действительность.
Академик Иван Павлов
Мальчишками мы любили играть в ножички. Для этого на ровной, хорошо утоптанной земляной площадке чертили большой круг, который в свою очередь делили в равных долях на количество участников. Нож надо было бросать со своей территории в чужую. Если нож воткнулся, значит, смело дели владения противника от своей границы до края окружности и присоединяй к своей. Старая линия границы с восторгом затиралась ногами. Выигрывал тот, кто захватывал весь круг.
Но, увы, если нож не втыкался, или ты не смог дотянуться им до границы ближайшего соседа, или твоя территория становилась столь крошечной, что на ней не убиралась нога, то в игру вступал следующий.
Каждый приходил со своим складным ножом: таково было правило. Наверное, оно подчеркивало некую взрослость, к которой мы в ту пору вожделенно стремились. У меня, самого младшего из друзей, такого ножа не было, и приходилось уводить из-под носа мамы кухонный нож, похожий на серп от многолетней чистки картошки.
У старшего брата (три года разницы) складной ножик был, и он подтрунивал надо мной:
—Смотри, не потеряй картофельный нож, а то с голоду умрем.
Я, наивный, не понимал насмешливой логики брата и искренне удивлялся:
—Почему умрем? — В начале 50-х годов мы часто испытывали голодные бури в пустом желудке, и повторения их не хотелось.
—Чем же мама будет тогда чистить картошку? — вопросом на вопрос отвечал брат и смеялся довольный, видя мое непонятливое выражение лица.
Картофельный нож с деревянной ручкой и узким лезвием был, к несчастью, легок и часто падал, даже воткнувшись в землю. Вонзить же такой уродец было почти невозможно. Я мучился и переживал свою беспомощность молча и безнадежно, как могут страдать только упрямые мальчишки. Я понимал: складной ножик так запросто не найти, но брату не завидовал: в семье зависть считалась грехом. Любые попытки пожелать что-то, имеющееся у друзей, тут же пресекались мамиными словами: «У тебя есть не хуже». Но если твоя вещь на самом деле была не такой качественной, то приходилось учиться так ею пользоваться, чтобы она действительно была не хуже подобной. Так было и с картофельным ножом: я день-деньской тренировался с ним и достиг таких успехов, что пацаны уже недовольно говорили:
—Что ему не втыкать-то, у него нож-то, вишь какой, сам летит куда надо.
К тому времени самая старшая сестра (она со своей 17-летней разницей в возрасте казалась мне тетей, и я иногда называл ее на «вы») вышла замуж за военного летчика, и мы с братом, разумеется, крутились возле них с тайной надеждой на какой-нибудь подарочек.
Как-то, наблюдая за нашей игрой, зять загадочно заметил:
—Такому игроку надо иметь достойный «инструмент». Он так и сказал: инструмент. Я не понял, что он имел в виду, а брата спросить я побоялся.
Мы с братом боготворили его, фронтовика и орденоносца, награды которого ласково гладили руками. Коренастый и крепкий, зять легко крутил «солнышко» на нашей самодельной перекладине, закрепленной с помощью отца между двумя тополями на окраине сада. Широкоскулое, открытое лицо с голубыми глазами, а над ними шапка в мелкий завиток черных волос. А форма? Голубые петлицы с золотыми крыльями, фуражка с околышем такого же цвета, хрустящая портупея и кожаная планшетка. Как все было красиво! И главное, что нам нравилось: уважительное отношение к нам, мальцам.
—Мама, — спросил я, — сестру я зову «ты», но говорить Косте (так за глаза мы с братом его называли по примеру взрослых) «ты» не могу.
—Зови по имени и отчеству: Константин Дмитриевич и говори «вы».
На неделю он с молодой женой куда-то исчез, а мы за беготней прозевали этот момент. Мама объяснила: «На Костину родину поехали, в Вачу. Это недалеко». Где эта родина была, я тогда не разумел. Помню, что, вернувшись, он позвал меня торжественным голосом, от которого у меня сразу же зачесались глаза, и сказал, протягивая мне маленький сверток в промасленной бумаге:
—На, дарю. И не посрами мой подарок. — А потом добавил: — Личной ножик-то. Значит, отполирован вручную, — пояснил он, доброжелательно вглядываясь в мои благодарные глаза.
Слово «личной» даже мальчишкам было знакомо в ту пору. В нашем понимании оно означало высшую степень качества. Это потом, спустя многие годы, будучи в районном центре Вача, я узнал, что «личкой» на нижегородском диалекте кустарей металлистов называется ручная полировка, и выполняют ее личилыцики — мастера сухой шлифовки — на войлочных вращающихся кругах, натертых крок-сом — полировочной пастой. Личилыцики в стародавние времена едва доживали до 40 лет, безвременно умирая от чахотки. Возможно, и, зная характер зятя, наверняка, он объяснял нам все эти премудрости, но мы с братом, словно наскипидаренные энергией детства, всегда торопились быстрее удрать из дома.
Всему свое время: не мог я тогда понять все эти житейские сложности, да, вероятно, и не надо было. Детство должно расцвести в полный цвет, чтобы завязалась и вызрела личность, как из бутона должен получиться нечервивый плод на яблоне.
Занимали меня в ту пору лишь тренировки по овладению подарком, лазание с пацанами по оврагам да пластинки, которые зять привез из Австрии, где служил после победоносной войны. «Columbia» — с трудом читал я, повторяя за ним, желтые буквы на зеленой этикетке, под которыми чернели вовсе непонятные слова. «Tschornye glasa — Tango, чуть ниже: PETER LESCENKO, Bariton и еще ниже: mit Orchester.
Я заводил старенький патефон, точил на бруске иглу и ставил пластинку. Чарующие звуки и слова тревожили даже детское сердце. Усевшись на маленькую табуретку, я подпирал ладонью щеку.
Был день осенний, и листья грустно опадали, В последних астрах печаль хрустальная жила, Грусти тогда с тобою мы не знали, Ведь мы любили, и для нас любовь цвела...
На оборотной стороне — озорная песня «Станочек» с ремаркой «Русская народная песня» — «Я работаю на пряже у прядильного станка...». Всего было семь пластинок, из которых сохранилась лишь одна. Слушать ее сейчас практически невозможно: сплошной треск и шум — так она заиграна. Остальные подарки время рассеяло без следа.
Я тогда не просто знал слово «грусть», мне знакомо было это чувство. Не той, конечно, любовной грусти, о которой пел Петр Лещенко, а грусти от не сосчитанного никем количества прощаний с многочисленной родней. Братья, сестры, родные и двоюродные, дяди, тети, племянники и племянницы проходили через наш дом, стоявший недалеко от вокзала. Отъезжающий всегда озабочен и тревожен, и мое мальчишеское сердце, видя взволнованные и грустные лица родных, проникалось их заботами в доступной ему мере. Я учился понимать людей, их боль и тревоги. Проводы, вагоны, паровозы, рельсы звали и меня в дорогу, мне хотелось познать дух странствий, от предчувствия которого учащенно билось сердце.
В 16 лет, один, я впервые посетил родню, раскиданную по необъятному Союзу.
Первое самостоятельное путешествие было и самым продолжительным. С Константином Дмитриевичем и его семьей на автомашине ГАЗ-21 мы проехали из Горького до города в центре Украины, в котором они жили.
У сестры я погостил две недели, покупался в Ингуле с племянницей и племянником, а за это время Костя договорился с коллегами летчиками, чтобы меня взяли «балластом», «багажом» на чартерный авиарейс до Симферополя. ТУ-104, на котором я отправился в Крым, был первым реактивным пассажирским самолетом в истории Союза, но он так и не стал серийным из-за недостаточной шумовой изоляции салона. На смену быстро пришли другие «тушки».
В Симферополе приземлились в час ночи. После неистового рева двигателей тишина южной ночи так крепко стукнула меня по ушам, что я на некоторое время оглох. Растерянный и почти ничего не соображающий, я с большим трудом выбрался из наконец-то замолкшего самолета и пошел по летному полю, тряся головой как контуженный. Летчики, видя, что я не в лучшей форме, не стали беспокоить меня расспросами, а лишь махнули рукой, показав направление, в каком надо идти. Сами ушли в гостиницу, а я присел на скамейку (провел на ней всю ночь) возле аэропорта, денег на отель у меня не было. Дальше я сам должен решать, как добираться до Севастополя. От южной ночной прохлады и пережитых волнений меня немного знобило.
Слабый ветерок доносил пряные запахи неизвестных степных трав; вокруг меня, на обширных клумбах, цвели розы и еще какие-то яркие цветы. Услышав наконец треск цикад, я обрадовался, что не оглох и смог вынести нелегкий полет. И тогда же я, шестнадцатилетний, совершенно по-взрослому подумал: вот оно счастье. Счастье жить в этой стране, иметь много родственников, свободно путешествовать и не чувствовать себя одиноким, потому что не только родня, но и все, окружающие, как единая семья, хотят мне добра.
В Севастополе я с двоюродным братом и его друзьями сигал ласточкой с Приморского бульвара в Черное море, подныривал под памятник погибшим кораблям (оказывается, в скале, на которой стоял обелиск, была подводная штольня), бродил между колоннами древнегреческого Херсонеса, наивно пытаясь найти на память что-нибудь антикварное. Ходил с дядей Сеней на ночную рыбалку. Мы ловили скумбрию и тут же коптили ее на скалистом крымском берегу, поеживаясь от утреннего бриза. Ласковое, теплое море, как хамелеон, меняющее цвета своих вод при закате солнца и порывах ветра от нежно-голубого до черного.
Можно долго рассказывать человеку, живущему среди северных хмурых лесов, среди равнинных рек, о скалах и море, изощряясь в словах и пытаясь наполнить их сущностью, чтобы передать ощущения от скал и моря, все тщетно. Слова — пустое, пока ты сам не станешь карабкаться по скалам и плавать в соленой, теплой воде, разглядывая дно через 10-метровую толщу лазурной воды. Когда будешь очевидцем, тогда и вдохнешь в мертвые символы слов свои живые чувства...
Неделю я жил в Москве на Преображенской площади в доме, стоявшем по соседству с только что взорванным по приказу Хрущева храмом Преображения Господня, в одной из комнат огромной коммунальной квартиры на первом этаже. Перед окнами, завывая серводвигателями и лязгая пневматическими дверями, останавливались с раннего утра и до поздней ночи троллейбусы. Они не мешали мне, не чуявшему ног от хождения по московским изогнутым улицам, Кремлю (проход в него тогда был открыт), Третьяковской галереи и другим музеям. Я наполнял книжные знания трепетным чувством сопричастности, я наслаждался вкусом жизни как сахаром, а не его образом, от которого во рту не становится слаще.
Брат, который в детстве советовал мне беречь картофельный нож, проходил в это время срочную службу в армии, в учебке под Переславлем-Залесским. Деньги у меня еще оставались, и я проложил такой маршрут дальнейшего путешествия по Руси: к брату, затем в Ярославль (благо, что Переславль-Залесский находится на автодороге Москва—Ярославль) к Виктору Дмитриевичу, родному брату украинского зятя (вачская родня), а уж там по Волге-матушке реке до родного дома совсем рукой подать.
Московская автостанция северо-западного направления находилась у Рижского вокзала, уютного здания голубого цвета с белыми каменными наличниками, шедевра архитектуры конца XIX века. Здесь была когда-то граница города — Крестовская застава, отсюда еще со времен основания Москвы пролегла торговая дорога на Ростов Великий и Суздаль и далее к Ярославлю, заметно оживившаяся после основания Троице-Сергиевского монастыря.
Я стоял рядом с посадочной платформой с купленным билетом в ожидании автобуса, когда ко мне подошли два молодых, спортивного вида мужика и предложили ехать с ними на легковой автомашине.
—Ты в Ярославль едешь!? — уверенно спросили они.
Я согласно кивнул головой, и тут же в голове забегали сомнения. Но смотрели они прямо в глаза, и я почему-то поверил им.
—Но я уже купил билет на автобус. А сколько вы запросите? — ответил я.
—Стоимость автобусного билета, чтобы не ехать порожняком. Билет же не проблема: сейчас продадим. Давай билет.
Почему мы верим другим людям? Что некоторых спасает и уводит от надувательства и обмана, а другие часто становятся жертвами мошенников? Интуиция? Опыт? Или обычная осторожность и нежелание ввязываться в авантюры? Ведь этот мужчина мог запросто уйти с билетом и не вернуться, но я отдал ему...
За время путешествия я стал более внимательно приглядываться к людям, учился подмечать тонкости поведения и соответственно характера, развивал навыки общения, пытался ненавязчиво вступать в разговоры с незнакомыми попутчиками, нащупывая интересную для собеседников тему, пытался их оценивать.
Освоенную в ранней юности науку «человековедения» я с годами совершенствовал, пополнял практическими примерами, наращивая опыт, упорядочивающий хаос ощущений. Меня, уже взрослого, часто упрекают, спрашивая: имею ли я право оценивать людей по малейшему проступку, движению, слову. Я искренне удивляюсь упрекам, потому что без этой науки человек подобен неразумному дитя, заброшенному в непроходимую чащу. В ней среди тысяч деревьев, плотно стоящих и похожих друг на друга, как две капли воды, ребенок, скорее всего, заблудится и погибнет. Но они неразличимы лишь при поверхностном взгляде, человек разумный и опытный отойдет в сторону и посмотрит, с какой стороны на дереве больше мха, а с какой растет больше веток, и после этого определит стороны света и найдет направление выхода...
Один ушел с моим билетом, а другой повел меня к машине. Может быть, Бог спасает тех, кто верит людям и у кого нет того первого чувства, по которому все люди сволочи и обманщики.
Через пять минут первый вернулся и сказал:
— Порядок! Заводи, поехали.
Нельзя сказать, что у меня свалился камень с души при этих словах, я почему-то сразу им поверил и не очень-то волновался.
Из их разговоров я понял, что они авиационные техники, обслуживающие опытные самолеты. Один рассказывал, как собирали почти по косточкам Георгия Мосолова, чудом уцелевшего после аварии при испытаниях очередной авиационной новинки; другой говорил о 60-летнем Владимире Коккинаки, генерал-майоре, президенте Международной авиационной федерации, все еще продолжающим испытательные полеты. Тогда-то я впервые услышал поразившие меня слова.
—После полета, когда я помогаю ему выбраться из кабины, он мокрый как мышонок, то ли от напряжения, то ли от страха.
—Но я все равно им восхищаюсь. Мощный старикан, — сказал другой.
Потом они расспрашивали меня: кто я и откуда. Я охотно отвечал. И через несколько минут пути они знали обо мне почти всё.
—Ого. В 16 лет один колесишь по Союзу. Меня мать в эти годы не пускала с пацанами в лес по грибы.
—Так ты один был ребенок, вот она и дрожала над тобой, а он пятый. Как бы там ни было, но подсознательно матери спокойнее: один пропадет, останется еще четыре.
Эти слова обидели меня, уж я-то был уверен, что мама так никогда не подумает: мы для нее все были равны и любимы.
Они подбросили меня прямо к воинской части. Спасибо им, незнакомым людям, ставшими вдруг близкими.
Дежурный на КПП долго не верил, что к бойцу приехал младший брат, но у меня был паспорт, там фамилия. И я долго уговаривал его, чтобы он поискал солдата с такой же фамилией. Наверное, ему было просто лень звонить. И, кроме всего, он боялся, что ему может быть выволочка за то, что он позвал солдата, возможно, с учений или занятий. Дежурный сказал: «Подожди», — и выгнал меня из будки пропускного пункта. Я два часа сидел в ожидании. Страшно хотелось есть, но отлучиться не мог — вдруг выйдет брат, и меня сочтут за обманщика.
Трудно передать оторопь брата, его изумленные глаза, когда он вышел из КПП. Боже мой, как он изменился, посуровел и ничегошеньки от мальчишки в нем не осталось. Первым вопросом был вопрос о маме.
Мы побродили около Плещеева озера, посмотрели музей «Ботик», посвященный учениям молодого Петра I, полюбовались бесчисленными куполами храмов. Помню лишь его слова:
— Здесь церквей больше, чем домов.
Он проводил меня до автостанции, и мы расстались. Брат остался служить, а я поехал дальше, на север, в Ярославль, где меня ждал брат Константина Дмитриевича — Виктор. Он был в Ярославле большим человеком — начальником речного порта.
В нашем горьковском доме он появился почти одновременно с братом Костей, ухаживающим (так в ту пору говорили) за моей сестрой. Виктор учился в институте водного транспорта, жил в общежитии, но очень часто бывал у нас. Здесь, в стороне от общежитских соблазнов и суеты, чертил он курсовые и дипломный проекты, а сестра, имевшая прекрасный почерк, надписывала чертежи. Часто оставался ночевать в нашем частном доме, а по утрам, во время умывания, просил меня полить ему воду на спину. Вот она-то и помнится мне до сих пор. Какая-то неестественно бугристая от почти перекрещивающихся во всю спину глубоких, синюшных шрамов. У меня каждый раз выступали слезы от жалости к нему: такому израненному и, как мне казалось, несчастному. Но он весело фыркал, смеялся, и я успокаивался. После института он работал в портах Кинешмы, Астрахани и вот Ярославля.
За шахматами, в Ярославле, я деликатно расспрашивал Виктора Дмитриевича о его жизни. Он, как бы нехотя, обдумывая ответный ход, неторопливо ронял слова.
В селе Лобкове, что в 10 километрах от Вачи, был его отчий дом. Тогда эта территория входила в Муромский уезд Владимирской губернии, и только в 1929 году был образован Вачский район в составе Нижегородской области. Виктор Дмитриевич не говорил о достатке в семье, но отец их был грамотен и закончил народное училище в Новоселках. Работал в Лобкове на ножевой фабрике, построенной в 1894 году Дмитрием Дмитриевичем Кондратовым, известным вач-ским фабрикантом, а с образованием в 1929 году промколхо-за его, 26-летнего, избрали председателем.
—От этого фабриканта имя Дмитрий очень распространено в наших краях, — рассказывал он. — Мы с братом Костей почти погодки: он родился в 1922 году, а я в 24-м. Костя в 1940 году после средней школы поступил в Чебоксарское летное училище, а я с другом в 1941 году приехал в Ленинград покорять медицинскую науку. Но на другой же день после приезда началась война. Война! Мы сразу же смекнули, что ни о какой учебе не может быть и речи, и пошли в военкомат записываться добровольцами на фронт. Тогда призывным был 1923 год. Я выглядел достаточно солидно и соврал, что родился именно в этот год, благо, что тогда крестьянам паспортов не выдавали, а про метрику о рождении я сказал, что потерял. Да, если честно говорить, в военкоматах рады были обманываться насчет дней рождений, тем более добровольцев. Но вот щуплому другу все-таки не поверили. Ему посоветовали подрасти. — Виктор Дмитриевич замолчал, а потом продолжил:
—Друг очень расстроился и решил вернуться домой. Я проводил его на вокзал и посадил в вагон. Еле-еле запихнул. Это была первая потеря в моей еще не начавшейся фронтовой жизни: поезд, в котором он возвращался в Вачу, разбомбили. Друг погиб. — Он надолго задумался, а потом добавил:
— Я не буду оригинален, если скажу, что жизнь коротка. Но каждый из этой сентенции делает свои выводы и соответственно им действует. Порой я нутром чувствую, как убегают минуты, когда я разговариваю с человеком, меня не понимающим. В работе таких потерь времени предостаточно. И я тебе скажу: ищи интересных людей, тебя понимающих, и с ними беседуй. Не трать время напрасно.
В конце 80-х я наткнулся в газете «Горьковская правда» на заметку «Награда нашла героя» с фотографией Сидорова Виктора Дмитриевича, получающего из рук военкома орден Красной Звезды. В заметке скупо говорилось, что в дни страшных боев октября 1941 года он, командир стрелкового взвода, начал свой ратный путь, обороняя Ленинград, а потом прорывал его блокаду. Я взял бутылку водки и приехал к нему обмыть награду. Он в то время был уже заместителем начальника ВОРПа (Волжского объединенного речного пароходства) и жил в г. Горьком.
И в его жизнь вмешалась Судьба, отмерившая ему уход из жизни именно 22 июня, в день начала войны, ровно через 50 лет. И мне, в мои земные дни, никогда не забыть его похороны и десятки венков от всех портов Волги, которые с печальной торжественностью несли курсанты речного училища.
У всех свои способы измерения порядочности человека. Моя мера — отзывчивость на любую просьбу о помощи. Я не знаю случая, когда бы Виктор Дмитриевич не помог. И дело не в его больших возможностях, а в желании. У меня, к сожалению, десятки «друзей» с возможностями, которые на словах и с доброжелательными улыбками обещают помочь, а потом месяцами даже не звонят, чтобы хотя бы сказать, что им не удается выполнить обещанное.
В 1966 году, в очередной приезд Константина Дмитриевича с Украины, я напросился, чтобы он взял меня в Вачу. Наверное, тривиально будет мое утверждение, но меня поразила необычная красота этих мест. Те же Жигули. Может, чуть ниже горы Перемиловские, что на Оке, как Дятловы, на которых раскинулся Нижний Новгород. Невольно ахаешь, когда по Муромской дорожке вылетаешь на автомашине на крутую Верхопольскую гору. Отсюда видно богатое село Арефино с беленой шатровой колокольней и пяти-купольной церковью, к которой, как к матке, поднимаются по косогору ухоженные дома, словно кудрявые овечки. А налево от дороги, внизу — озерцо, возле которого был когда-то постоялый двор, где держали лошадей для почтовых нужд.
В Ваче я познакомился с Зоей Дмитриевной Липатовой, секретарем райкома КПСС, родной сестрой Константина и Виктора. И я, по обычной своей привычке, стал расспрашивать ее.
— Сколько себя помню, мама, как ударница сельскохозяйственного труда, всегда носила красный платок на голове. Я всегда удивлялась, когда она спит. К полуночи возвращалась она с работы домой (работала в Лобкове на конном дворе), а в 4 утра будила меня и говорила: «Печку закрой через час, чтоб не выстудить избу». Была неграмотна, а отец, напротив, стремился к знанию. В 1933 году его, как председателя промколхоза, направили на трехлетние курсы подготовки руководящих работников в Нижний Новгород. Да, вот интересный случай я тебе расскажу. Когда отец закончил обучение, я с мамой на колесном пароходе по Оке поплыли к нему. Вдруг капитан во время плавания дал сирену и, когда все затихли, заговорил в свою железную трубу. Не скажу за всех, но я сильно тогда испугалась. Он продудел, что сегодня умер великий пролетарский писатель Максим Горький. Я хорошо запомнила волнение, вдруг охватившее пассажиров парохода, многие даже заплакали, а когда причалили, в городе уже висели флаги с черными лентами.
Зоя Дмитриевна ко времени моего приезда в Вачу закончила факультет журналистики в Высшей партийной школе и после своего секретарства в райкоме долго руководила районной газетой «Большевистский путь», в редакцию которой она впервые пришла восемнадцатилетней девушкой.
Как бы ни были хороши и прекрасны те места, в которых нам приходится бывать, несомненной и единственной ценностью являются люди. Чтобы нам ни говорилось в новомодных теориях, человек — прежде всего существо общественное. Непоправимым заблуждением нужно признать утверждение, что, совершенствуя техническую мощь и средства общения —телефон, электронную почту, Интернет (не понимаю, почему это слово принято писать с заглавной буквы), — человечество только такими способами сохранит цивилизацию.
Но живоносна ли будет цивилизация, состоящая из миллионов индивидуалистов-одиночек, уткнувшихся в персональные компьютеры и познающих мир лишь через ячею всемирной паутины. Мне думается, что только живое общение позволяет понять суть человека сердцем, а не только холодным разумом, который за долгие столетия так и не сумел принести людям счастье...
И всегда, когда мне предстоит серьезная работа, на память приходит урок, усвоенный в начале трудовой жизни. Как-то на цеховом оперативном совещании технорук докладывал о ходе замены обмотки у двигателя, проводимой в другом, ремонтном, цехе.
Начальник цеха перебил технорука:
—Вы ходили к начальнику ремонтного цеха, чтобы обговорить график ремонта?
—Зачем? — удивился молодой технорук. — Я ему позвонил, и он обещал сделать в срок.
—Я советую вам сходить! — приказал начальник. Технорук после оперативки фыркнул:
—Чудит начальник, — и не пошел в соседний цех. Но ремонт затянулся...
Молодые часто говорят мне: «Зачем нам ваши стариковские советы, — и удивленно пожимают плечами, — сейчас совсем другое время».
Да, время другое, мир другой и люди другие. Но они не стали лучше, чем, например, были сто или тысячу лет назад. И без познания их невозможно выжить...
Я мысленно возвращаюсь к той детской игре в ножички, с описания которой начал свой рассказ, и мне становится грустно, когда я вижу, как власть, влиятельные политики, да и простые люди переносят правила этой детской забавы во взрослую жизнь...