Ах, эти голубые глаза. В них только боль и мука. «Девочка моя синеглазая, звездочка яркая», - я глажу ее руки, не отрывая глаз от ее заострившегося лица.
Грубый напильник голода и гноя день за днем, минута за минутой обтачивал ее тело. Руки стали невесомыми, ребра выпирали наружу, натягивая тонкую кожу, как у рахитичного подростка. Кожа лица пожелтела. Ночью я боялся зажигать лампу дневного света над ее кроватью, так резала глаза желтизна. На солнечном свету она была не видна, и только глаза все также полыхали любимым «голубым огнем». Иногда она спрашивала:
-Я, наверное, лохматая?
-Наташа, ты же знаешь, что у тебя замечательные волосы, ты не можешь быть лохматой. Ни при каких условиях.
Она ни разу не попросила зеркальце, и я не понимал, что это: безмерная сила или предсмертное безразличие. Но работа мысли у нее шла постоянно. Иногда я просыпался от звука упавшей на пол чашки или ложки.
-Наташенька, - говорил я ей с укоризною, - почему ты не разбудишь меня, когда нужно.
-Ведь я сама могу достать свою поилку. Мне жалко тебя будить, тебе еще пригодятся силы, а мне они уже не нужны. Подними меня повыше.
Я наклонялся к ней. Она обнимала меня двумя бесплотными руками за шею, зацепляла пальцы в замок, и я затаскивал ее на подушки.
-Ты, любишь меня? – спрашивала она меня в этот момент.
-Очень люблю! – отвечал я, сжимая кадык пальцами.
-А когда я уйду, ты будешь меня любить?
-Буду.
-Славно-то как! – обессиленным голосом шептала она. – Дай чайку.
- С яблочком?
-Да, - прошептала Наташа и устало закрыла глаза. А для меня будто свет померк.
В последние дни все чаще и чаще требовались наркотики. После этих уколов она забывалась, приоткрыв искусанные в кровь губы. А я любовался на ее лицо, не потерявшее прекрасных черт, и вспоминал нашу жизнь.