На противоположной от Гребешка стороне Ярильского оврага наши поставили зенитную батарею, огонь которой отгонял немецкие бомбардировщики от моста. Мало того, что сам Гребешок находился от моста в сотне метров по прямой, он еще попадал под железный дождь отстрелянных зенитных снарядов. Они громыхали по железным крышам домов, словно Илья пророк мчался по ним на своей огненной колеснице.
-Свят, свят, свят, - крестилась Марья Григорьевна, остающаяся обычно дома с больным Андреичем. Все остальные с началом воздушной тревоги убегали в недавно отрытые на склонах Коротайки в десятке метров от дома щели. Таково было указание штаба гражданской обороны. Марья Григорьевна как-то заикнулась о нарушение Андреичем установленного порядка.
-Иди, белошвейка, прячься, если боишься, - слабым голосом ответил Иван Андреевич. Когда он сердился на Марью Григорьевну, то называл её не иначе, как белошвейка. После такого обращения она обычно прикусывала губу и замолкала.
С начала войны Андреич от бескормицы и волнений плошал с каждым месяцем. У Михаила с Дуней за год до войны родилась еще девочка, и прокормить двух несмышленышей, жадно требующих еду, было непросто. Доброе сердце Андеича обливалось жалостливой тоской при виде голодных глаз, и он припрятывал для них что-нибудь съестное, особенно, для Ваньки, который нет-нет да подбегал к постели больного Андреича.
-Ты, сам-то ешь, - кричала Марья Григорьевна, раскусив хитрость Андреича, - у тебя туберкулез, тебе же нельзя без еды.
-Дура ты, - говорил он серьезно и возвышенно, как поп с амвона, - мне-то зачем, когда смерть стоит за плечами, и ждет не дождется, чтобы махнуть косой. Никак у неё очередь не дойдет до меня: хватает работы на полях брани. Ему же, - показывал он на Ваньку, - расти, да расти. Жизнь, чай, после войны тоже будет не сахар. А ему детей зачинать, да растить – здоровья много надо. О нем надо думать, - заканчивал он свою отповедь, с трудом переводил неровное, прерывающееся кашлем дыхание и гладил темные, как всегда взъерошенные волосы внучатого племянника.
Ухали близкие разрывы фугасных бомб, вздрагивала измученная земля, подпрыгивал, как детский шарик, их деревянный дом, грозя рассыпаться по бревнам, а губы Андреича шептали заповеди из Библии, к чтению которой он пристрастился с начала войны. «И кого я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак, будь ревностен и покайся. И возьми белую одежду, чтобы одеться, и чтобы не видна была срамота наготы твоей, и глазною мазью помажь глаза твои, чтобы видеть».
-О каких одеждах ты говоришь? – спрашивает, наклоняясь к нему, Марья Григорьевна.
-О белых, в каких ты ухлестывала за мной десять лет назад, - отвечает Андреич и закрывает глаза.
-Боже мой, как ты груб. На тот свет собрался, а все ещё ерепенишься, - осуждающе говорит жена.
-Да, да. Грубым дается радость, - ладно уж иди, забивайся в свою щель, как таракан. – Один я здесь останусь.